Льевен ответил так, как только мог ответить самый пылкий влюбленный, но он достаточно владел собой, чтобы отказаться от счастья признаться ей в своей любви. К тому же в глазах Леоноры было нечто, внушавшее такое уважение, и вся ее внешность, несмотря на убогое платье, которое она надела, была настолько благородна, что это придало ему силы быть благоразумным.
«Уж лучше пусть она сочтет меня за полнейшего простака», — подумал он.
Итак, он отдался своей застенчивости и райскому наслаждению безмолвно созерцать Леонору. Это было лучшее, что он мог сделать. Такое поведение понемногу успокоило прекрасную испанку. Они были очень забавны, когда сидели так, в молчании глядя друг на друга.
— Я бы хотела достать шляпу простолюдинки, такую, которая закрывала бы все лицо, — сказала она ему, — ведь не могу же я пользоваться вашей маской на улице! — добавила она почти весело.
Льевен раздобыл шляпу; затем он проводил Леонору в комнату, которую снял для нее. Его волнение, почти счастье, еще усилилось, когда она сказала ему:
— Все это может кончиться для меня эшафотом.
— Чтобы оказать вам услугу, — сказал ей Льевен с величайшей пылкостью, — я готов броситься в огонь. Эту комнату я снял на имя госпожи Льевен, моей жены.
— Вашей жены? — повторила незнакомка почти с гневом.
— Надо было либо назвать это имя, либо показать паспорт, которого у нас нет.
Это «нас» делало его счастливым. Он успел продать кольцо или, во всяком случае, вручил незнакомке сто франков, являвшиеся его стоимостью. Принесли завтрак; незнакомка попросила Льевена сесть.
— Вы проявили величайшее великодушие, — сказала она ему после завтрака. — Теперь, если хотите, оставьте меня. Мое сердце сохранит к вам вечную признательность.
— Я повинуюсь! — сказал Льевен, вставая.
Он испытывал смертельное отчаяние. Незнакомка, по-видимому, глубоко задумалась о чем-то; затем она сказала;
— Останьтесь. Вы очень молоды, но — что делать? — я нуждаюсь в поддержке. Как знать, смогу ли я найти другого человека, столь же великодушного? К тому же, если бы вы и питали ко мне чувство, на которое я уже не имею права рассчитывать, то рассказ о моих проступках быстро лишит меня вашего уважения и отнимет у вас всякий интерес к преступнейшей из женщин. Ибо я, сударь, во всем виновата сама. Я не могу пожаловаться на кого бы то ни было и менее всего на дона Гутьерре Феррандеса, моего мужа. Это один из тех несчастных испанцев, которые два года тому назад нашли приют во Франции[2]. Оба мы родом из Картахены, но он очень богат, а я была очень бедна. «Я на тридцать лет старше вас, дорогая Леонора, — сказал он мне, отведя меня в сторону накануне нашей свадьбы, — но у меня есть несколько миллионов, и я люблю вас до безумия, так, как никогда еще не любил. Подумайте и сделайте выбор: если из-за моего возраста брак этот будет для вас невыносимым, я приму на себя перед вашими родителями всю вину». Это было, сударь, четыре года назад. Мне было пятнадцать лет. В то время я больше всего страдала от чудовищной бедности, в которую ввергла мою семью революция кортесов[3]. Я не любила, и все же я согласилась. Теперь мне необходимы ваши советы, сударь, потому что я не знаю обычаев этой страны и даже, как видите, не знаю вашего языка. Я терзаюсь от стыда, но не могу обойтись без вашей помощи... Этой ночью, видя, как меня выгоняли из того жалкого дома, вы могли подумать, что спасаете женщину дурного поведения. Так знайте же, сударь, я еще хуже. Да, я самая преступная и самая несчастная из женщин, — добавила Леонора, заливаясь слезами. — Быть может, в ближайшие же дни вы увидите меня перед вашим судом, и я буду приговорена к какому- нибудь позорному наказанию... Сразу же после свадьбы дон Гутьерре начал меня ревновать. О боже, тогда у него не было для этого причин, но, как видно, он разгадал то дурное, что во мне таилось! Я имела глупость страшно рассердиться на подозрения мужа, самолюбие мое было оскорблено. Ах, я несчастная!
— Пусть вы виновны в самых тяжких преступлениях, — сказал Льевен, прерывая ее, — все равно я останусь предан вам до гробовой доски. Однако, если нам надо опасаться преследований жандармов, скажите мне об этом скорее, чтобы я мог, не теряя времени, устроить ваш побег.
— Бежать? — сказала она ему. — Но разве могла бы я путешествовать по Франции? Мой испанский акцент, моя молодость, мое смущение выдадут меня первому же жандарму, который потребует от меня паспорт. Бордоские жандармы уже, наверно, ищут меня в эту минуту. Я убеждена, что муж пообещал им груды золота, только бы они меня нашли. Оставьте меня, сударь, покиньте меня!.. Сейчас я расскажу вам нечто еще более ужасное. Я обожаю человека, который не муж мне, и какого человека! Это — чудовище, вы будете презирать его. Так вот, стоит ему обратиться ко мне с одним словом раскаяния — и я не то что кинусь в его объятия, я брошусь к его ногам. Я скажу вам еще одну вещь. Быть может, она будет и неуместной, но, несмотря на бездну позора, в которую я упала, я не хочу обманывать моего благодетеля. Сударь, вы видите перед собой несчастную, которая восхищается вами, которая преисполнена признательности, но которая никогда не сможет вас полюбить.
Льевену стало очень грустно.
— Сударыня, — произнес он наконец слабым голосом, — не примите внезапную печаль, охватившую мое сердце, за намерение вас покинуть. Я думаю о том, как избавить вас от жандармов. Пожалуй, безопаснее всего будет для вас продолжать скрываться в Бордо. Через некоторое время я предложу вам сесть на пароход вместо другой женщины, такой же молодой и такой же красивой, как вы; билет для нее я закажу заранее.
Когда Льевен договаривал эту фразу, взор его казался совершенно угасшим.
— Дон Гутьерре Феррандес, — продолжала Леонора, — возбудил подозрения партии, тиранически управляющей Испанией. Мы часто совершали морские прогулки. Однажды мы встретили в открытом море небольшой французский бриг. «Сядем на него, — сказал мне муж, — бросим все имущество, какое у нас есть в Картахене». Мы отплыли. Мой муж все еще очень богат; он снял в Бордо великолепный дом и возобновил свои торговые дела, но мы живем в полном уединении. Он не разрешает мне бывать во французском обществе. Особенно в последний год, ссылаясь на то, что политические соображения не позволяют ему встречаться с либералами, он заставил меня все время сидеть дома взаперти. Я умирала со скуки. Мой муж достоин всяческого уважения, это великодушнейший человек в мире, но он никому не доверяет и все видит в черном свете. К несчастью, несколько месяцев назад он уступил моей просьбе и взял ложу в театре. Чтобы скрыть меня от взглядов местных молодых людей, он выбрал самую плохую ложу, выходившую прямо на сцену. Недавно в Бордо прибыла труппа неаполитанских наездников... Ах, сударь, как вы будете меня презирать!
— Сударыня, — ответил Льевен, — я слушаю вас с большим вниманием, но не перестаю думать о своем несчастье. Вы навеки полюбили человека, который счастливее меня.
— Вы, может быть, слыхали о знаменитом Майрале? — спросила Леонора, опуская глаза.
— Испанском наезднике? Разумеется, — с удивлением ответил Льевен. — Он возбудил интерес всего Бордо. Это очень ловкий, очень красивый юноша.
— Увы, сударь, я решила, что это не какой-нибудь простолюдин. Проделывая свои трюки верхом на лошади, он непрерывно смотрел на меня. Однажды, проезжая под нашей ложей, откуда только что вышел мой муж, он сказал мне по-каталонски: «Я капитан армии Маркесито, и я обожаю вас».
Быть любимой циркачом! Какой ужас, сударь! И еще бóльшим позором было то, что я могла думать об этом без ужаса. В течение нескольких дней я заставляла себя не ездить в театр. Что сказать вам, сударь? Я чувствовала себя очень несчастной. Однажды моя горничная шепнула мне: «Господин Феррандес вышел. Умоляю вас, сударыня, прочтите эту записку», — и она убежала, заперев дверь на ключ. Это было любовное письмо от Майраля. Он рассказывал мне историю своей жизни, уверял, будто он бедный офицер, которого только крайняя бедность заставила заняться таким ремеслом, и обещал бросить его ради меня. Настоящее его имя было дон Родриго Пиментель. Я снова пошла в театр. Мало-помалу я поверила в несчастья Майраля, для меня стало радостью получать его письма. Увы, в конце концов я стала отвечать ему. Я полюбила его со страстью, с такой страстью, — добавила донья Леонора, заливаясь слезами, — которую не могло погасить ничто, даже самые печальные разоблачения... Я уже готова была уступить его мольбам и теперь не меньше, чем он, жаждала встречи. Однако к этому времени у меня появились кое- какие подозрения. Порой мне казалось, что, быть может, Майраль вовсе не Пиментель и не офицер из отряда Маркесито. В нем было недостаточно развито чувство собственного достоинства, он неоднократно высказывал мне опасение, что я только дурачу его, жалкого наездника из труппы неаполитанских