- Нет, ты хоть что-нибудь скажи, - настаивала Катя, -…об этом…

- А на любимого мужа обиделась бы? - спросил Захарка только для того, чтобы спросить что- нибудь.

- Я люблю тебя больше, чем мужа, - ответила Катя просто и срезала последнюю шкурку с картошки.

С мягким плеском голый, как младенец, картофель упал в ведро.

Захарка посмотрел, сколько осталось семечек в руке.

- Чем мы с тобой еще сегодня займемся? - спросил, помолчав.

Катя смотрела куда-то мимо ясными, раздумывающими глазами.

В доме проснулся и подал голос Родик.

Они поспешили к нему, едва ли не наперегонки, каждый со своей нежностью, такой обильной, что Родик отстранялся удивленно: чего это вы?

- Пойдем, погуляем? - предложила Катя. - Надоело работать.

Невнятной тропинкой, ни разу не хоженой Захаркой, они тихо побрели куда-то задами деревни, с неизменным Родиком на плечах.

Шли сквозь тенистые кусты, иногда вдоль ручья, а потом тихой пыльной дорогой, немного вверх, навстречу солнцу.

Выбрели для Захарки неожиданно к железной оградке, железным воротцам с крестом на них.

- Старое кладбище, - сказала Катя негромко.

Родику было все равно, куда они добрались, и он понесся меж могил и ржавых оградок, стрекоча на своем языке.

Они шли с Катей, читая редкие старорусские имена, высчитывая годы жизни, радуясь длинным срокам и удивляясь - коротким. Находили целые семьи, похороненные в одной ограде, стариков, умерших в один день, бравых солдатиков, юных девушек. Гадали, как, отчего, где случилось.

У памятника без фото, без дат встали без смысла, смотрели на него.

Катя - впереди, Захарка за ее плечом, близко, слыша тепло волос и всем горячим телом ощущая, какая она будет теплая, гибкая, нестерпимая, если сейчас обнять ее… вот сейчас…

Катя стояла, не шевелясь, ничего не говоря, хотя они только что балагурили без умолку.

Внезапно налетел как из засады Родик, и все оживились - поначалу невпопад, совсем неумело, произнося какие-то странные слова, будто пробуя гортань. Но потом стало получатся лучше, много лучше, совсем хорошо.

Вернулись оживленные, словно побывали в очень хорошем и приветливом месте.

Снова с удовольствием взялись за кисти.

Весь этот день и его запахи краски, неестественно яркие цвета ее, обед на скорую руку - зеленый лук, редиска, первые помидорки, - а потом рулоны обоев, дурманящий клей, мешающийся под ногами Родик, уже измазавшийся всем, чем только можно, - в конце концов, его ответили к бабушке, - и все еще злая Ксюша (“…поругалась со своим…”

- шептала Катя), и руки, отмываемые уже в размытых летних сумерках бензином, - все это, когда Захарка, наконец, к ночи добрался до кровати, отчего-то превратилось в очень яркую карусель, кажется, цепочную, на которой его кружило, и мелькали лица, с расширенными глазами, глядящими отчего-то в упор, но потом сиденья на длинных цепях относило далеко, и оставались только цвета: зеленый, синий, зеленый.

И лишь под утро пришла неожиданная, с дальним пением птиц, тишина - прозрачная и нежная, как на кладбище.

“…Всякий мой грех… - сонно думал Захарка, -…всякий мой грех будет терзать меня… А добро, что я сделал, - оно легче пуха. Его унесет любым сквозняком…”

Следующие летние дни, начавшиеся с таких медленных и долгих, вдруг начали стремительно, делая почти ровный круг цепочной карусели, проноситься неприметно, одинаково счастливые до того, что их рисунок стирался.

В последнее утро, уже собравшись, в джинсах, в крепкой рубашке, в удивляющих ступни ботинках, Захарка бродил по двору.

Думал, что сделать еще. Не мог придумать.

Нашел лук и последнюю стрелу к нему. Натянул тетиву и отпустил.

Стрела упала в пыль, розовое перо на конце.

“Как дурак, - сказал себе весело. - Как дурак себя ведешь”.

Поцеловал бабушку, обнял деда, ушел, чтоб слез их не видеть. Легкий, невесомый, почти долетел до большака, - так называлась асфальтовая дорога за деревней, где в шесть утра проходил автобус.

К сестрам попрощаться не зашел: что их будить!

“Как грачи разорались”, - думал дорогой.

Еще думал: “Лопухи, и репейник ароматный”.

Ехал в автобусе с ясным сердцем.

“Как все правильно, Боже мой! - повторял светло. - Как правильно,

Боже мой! Какая длинная жизнь предстоит! Будет еще лето другое, и тепло еще будет, и цветы в руках…”

Но другого лета не было никогда.

Какой случится день недели

Сердце отсутствовало. Счастье - невесомо, и носители его - невесомы. А сердце - тяжелое. У меня не было сердца. И у нее не было сердца, мы оба были бессердечны. Пульсировала невесомость, и теплые наши крови текли в невесомости, беззвучно, неощутимо подрагивая. Все вокруг стало замечательным; и это “все” иногда словно раскачивалось, а иногда замирало, чтобы им насладились. Мы наслаждались. Ничего не могло коснуться настолько, чтобы вызвать какую-либо иную реакцию, кроме хорошего и легкого смеха. Иногда она уходила, а я ждал. Не в силах дожидаться ее, сидя дома, я сокращал время до нашей встречи и расстояние между нами, выходя во двор. Во дворе бегали щенки, четыре щенка. Мы дали им имена: Бровкин - крепкому бродяге веселого нрава; Японка - узкоглазой, хитрой, с рыжиной псинке; Беляк - белесому недоростку, все время пытавшемуся помериться силой с Бровкиным и неизменно терпящему поражение; и, наконец, Гренлан - ее имя выпало неведомо откуда и, как нам показалось, очень подошло этой принцессе с навек жалостливыми глазами, писавшейся от страха или обожания, едва ее окликали. Я сидел на траве в окружении щенков. Бровкин валялся на боку неподалеку и каждый раз, когда я его окликал, бодро кивал мне головой. “Привет, ага, - говорил он. - Здорово, да?” Японка и Беляк мельтешили, ковыряясь носами в траве. Гренлан лежала рядом. Когда я хотел ее погладить, она каждый раз заваливалась на спину и попискивала: весь вид ее говорил, что хоть она и доверяет мне почти бесконечно, открывая свой розовый живот, но все равно ей так жутко, так жутко, что сил нет все это вынести. Я всерьез опасался, что у нее разорвется сердце от страха. “Ну-ну, ты чего, милаха! - говорил я успокаивающе, с интересом рассматривая ее живот и все на нем размещенное. - Смотри-ка ты, тоже девочка!” Неизвестно, как щенки попали в наш двор. Однажды утром, неразумно счастливый даже во сне, спокойно держащий в ладонях тяжелые, спелые украшения моей любимой, спящей ко мне спиной, я услышал забубенный щенячий лай - словно псята материализовали все неизъяснимое, бродившее во мне, и внятно озвучили мое настроение своими голосами. Впрочем, разбуженный щенячьим гамом, я сначала разозлился - разбудили меня, а ведь могли еще и Марысеньку мою разбудить; но вскоре понял, что щенки лают не просто так, а клянчат еду у прохожих - голоса прохожих я тоже слышал. Как правило, те отругивались: “Да нет ничего, нет, отстаньте! Кыш! Да отстаньте же!” Я натянул джинсы, валявшиеся где-то на кухне - вечно нас

Вы читаете Грех
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×