- Я не знаю, — вяло ответил Глушков. — Стрелял и все тут…
- Ладно, иди спать. — Но не пошевелился, чтобы посторониться и пропустить Глушкова в дверях, тот также не тронулся с места, а лишь переминался с ноги на ногу, то ли ожидал еще каких–нибудь слов от хозяина, то ли сам желал заговорить.
- Я думал сегодня весь вечер, — сказал Скосов, — сам бы я стал стрелять?.. И знаешь, почему я тебя привел в свой дом?.. Потому что я тоже стрелял бы… И вот, кажется, так оно и есть, и не так… Вот что самое трудное и непонятное. Ты стрелял от слабости и отчаяния, а я бы то же самое сделал от силы и самолюбия… Но вот каким образом две такие противоположности дают одно и то же, один и тот же выход? Или тупик? — Он удивленно помолчал и, переменив тон, добавил: — Одно несомненно: кашу ты заварил, теперь надо думать, как ее расхлебывать…
Он прикурил еще одну сигарету. Кислый дым вновь потек в темноту, заглушая все остальные запахи.
- А сейчас иди спать, решать мы сейчас все равно ничего не будем. Все — утром..
- Да что же решать… Утром — не утром, — с тихим отчаянием и даже злобой сказал Глушков. — Мое дело ясное. Я все понимаю… Вам спасибо огромное… Утром я уйду…
- А я тебя не держу. Иди, — усмехнулся Скосов.
Но в усмешке его была снисходительность, и Глушков почувствовал это.
- Все равно ничего не выйдет, — промямлил Глушков. Он присел на низкое крыльцо, понурился.
- Может быть, не выйдет. Пока не знаю. Но посмотрим завтра… Соберу мужиков, пойдем к твоим командирам. Не знаю пока, но что–то сделаю… Я могу на Сахалин поехать, в округ, матерей этих ваших подключить, да я такой кипишь устрою…
- Ничего из этого не выйдет, — тихо перебил Глушков. — Вы же сами знаете, что не выйдет, что же вы меня все успокоить пытаетесь. — Он помолчал, собираясь с духом. — Я вам в тягость не буду, утром я уйду…
- И что же, сдаваться пойдешь? — теперь уже серьезно спросил Скосов.
- Не–ет, — язвительно протянул Глушков. — Что угодно, а сдаваться я не пойду. Я им еще докажу… — Он опять замолчал.
Скосов прикурил вторую сигарету и вдруг сказал твердо: - Не позднее завтрашней ночи я переправлю тебя в Японию… — И будто сам же удивился этой мысли.
- В Японию? — Глушков посмотрел на него недоуменно. — Что же я там буду делать, в Японии?
- Ну это уж ты сам решишь… Жить будешь, на воле жить.
Глушков пожал плечами: - Я как–то никогда не думал… Какая–то Япония…
- Ладно, что сейчас рассусоливать, иди спать, завтра подумаем…
Но Глушков не ушел, и Скосов заговорил — малоубедительно, словно для самого себя: - Напротив поселка, через пролив, в десяти милях, у них город… Здесь все побережье густо населено… На кунгасе чуть больше часа хода…
И он опять замолчал, тяжело, муторно, потупившись, и только тянул и тянул свою дешевую вонючую сигарету и думал о чем–то, думал.
- Кому я там нужен… — осторожно сказал Глушков. — меня назад сдадут на следующий день.
- Не сдадут, — убежденно возразил Скосов. — Им бы за какой только скандал не зацепиться… с этими их северными территориями… — И опять задумался, отрешенно, слепо.
- А пограничники?
- Да, пограничники, — произнес Скосов, не поворачивая в его сторону лица. А думал совсем о другом. — У меня есть ключ от пирсового склада, уж я заначил себе ключ, когда увольнялся. А в складе и движок от кунгаса… — Он прервался.
Из дома напротив послышались неясные звуки, там включили свет, и вдруг отворилась дверь на улицу, свет вырвался на простор, и огромная человеческая тень задвигалась по двору, налетела на Глушкова.
- Цыц… Сюда давай, — тихо и неистово проговорил Скосов, затаскивая Глушкова на веранду, но сам он вышел на улицу и уже громким шутливым голосом обратился к человеческому силуэту, окруженному ярким световым нимбом: — Вася! Чарку принял?
Глушков из–за двери слышал, как в ответ громко гоготнули: - Га!
Это «га» умчалось в темноту, и тишина влажной тьмы окончательно разрушилась. Недалеко грубой глоткой оповестил о своей службе пес, чуть в стороне раздался такой же басистый лай, словно кто–то тяжелой кувалдой стал вбивать в мягкую ночь толстые деревянные сваи. И скоро уже все собаки поселка — крупные восточные лайки — проклинали эту ночь с ее тишиной и неподвижностью.
Люди замолчали, невольно слушая собак, и невидимый сосед с той же шутливостью громко спросил: - Кого прячешь?
- Ха! Кого прячешь! — откликнулся хозяин дома. — Тебе расскажи, и тоже захочешь…
С улицы послышались шлепающие шаги, хлопнула калитка, опять шаги, и через минуту поток света из соседнего дома иссяк. Скосов вошел на веранду.
- Хорошо бы набить твоим командирам морду, — сказал он и поправился: — Отцам–командирам…
Скосов помнил: года два назад, когда в гарнизоне сломалась котельная и офицеры с семьями приезжали мыться в поселковую баню, он, хмельной и распаренный, разговаривал в раскаленной парной с начальником гарнизона — пухлым улыбчивым мужичком с носом уточкой и телом кубышечкой. Бледные жиры подполковника Пырьева раскраснелись и залоснились, и он расслабленно спустился на самую нижнюю полку и охал, потряхивая веником над своими округлыми бабьими плечами. Однако левой рукой он не забывал укрывать, как будто случайно, свой отросточек, и без того надежно укрытый в наползающих складках живота и двух толстых вздрагивающих ляжек.
- Да понимаешь ли ты, что все твое войско — это мясо, баранина, — здоровым басом вещал Скосов. — Сборище балбесов. Они только сортиры чистить умеют, да и то плохо.
И Скосов хохотал при этом. А голый подполковник, похожий даже не на продавца, а на продавщицу ливерной колбасы, тихо хихикал, и казалось, что хихикает все его мелко трясущееся тело.
- Зря вы здесь землю гадите… А нужен один взвод, в котором я служил в свое время, — говорил Скосов, и лицо его красно горело. — И все твое войско через сутки сдастся мне в плен. Потому что меня воевать учили. А ты солдат ничему не учишь… Ты только с «кусками» у них тушенку крадешь… и нам же, гражданским, у которых такие же пацаны по армии, эту тушенку продаешь…
Пырьев, на счастье которого в парной не было его подчиненных, тихо хихикал и качал головой: - Брось ты чепуху молоть…
- Вот тебе и брось. А тушенкой этой в следующий раз я тебя накормлю, ведра не пожалею. Хочешь? Нет?
Были времена, Скосова за подобную болтовню таскали к особисту в пограничную комендатуру. Но ему все сходило с рук. Он мог затихнуть на какое–то время, а потом дух противоречия вновь рвался из него. И майор–особист даже привык к общению с этим человеком, встречал его с улыбкой, одновременно таящей и ехидство, и властность. И протрезвевший Скосов, являясь на допрос в приподнято–бравом настроении, выслушивал майора с наигранной придурковатостью, шевеля бровями и поминутно восклицая: «Правда, что ли?»
«Вы взрослый человек, должны знать, что я могу дать вам предписание на отъезд с острова в двадцать четыре часа…» — «Иваныч! Что ж ты строг! — И вдруг наклонялся к майору, говорил полушепотом: — Иваныч, как же ты меня отправишь с острова? С кем ты тогда работать будешь, с баранами? Ведь с ними неинтересно.» — «Нет, не с баранами, — тонко улыбаясь, поправлял его майор, — с честными советскими людьми». Скосов, чувствуя промашку, распрямлялся: «Все, заметано! В следующий раз слова не скажу — сразу буду бить в харю.» — «Кого бить в харю?» — оторопело спрашивал майор. «Ну, Иваныч, ты должен понять, что тебя я и в мыслях не держал». — Губы майора пытались кривиться в усмешке, он, еле сдерживая злость, все–таки шел на попятную: «Вот и хорошо, битье в харю — это уже заботы вашего участкового, ну а с ним сладить вам будет куда проще, чем с нами…»
Времена те обратились в иллюзию, крамольные речи утратили острый вкус до постной обыденности, и, что удивительно, Скосов поумерил пыл, если он и выступал отныне, то лишь по инерции, по старой привычке: свободы желать уже было не к чему, свободы, как она сам говорил, было до бровей.