похоже на балет: там тоже надо пробовать — немножко жару, немножко холоду, немножко того подсыпать, немножко этого подбавить, перца там или соли. В балете, как и в кулинарном искусстве, результат зависит от опыта, уверенности в себе и интуиции. И еще — от везения.
Волков: Склонный к самоанализу Чайковский признавался, что не может усмотреть в своих поступках никакой иной логики,
кроме
эмоциональной, и заключал: «Мне кажется, что я обречен целую жизнь сомневаться
и искать выхода из противоречий». Когда читаешь дневник или письма Чайковского, иногда может показаться, что вот-вот под давлением внешних
собы- тий и внутренних импульсов личность композитора распадется. Но каждый раз Чайковский находит в себе силы преодолеть кризис. Главный стимул для него, конечно, работа, сочинение музыки. Но что заставляет Чайковского встречаться с людьми, искать контактов с издателями, исполнителями, самому дирижировать, — говоря словами Чайковского, «накладывать на себя ярмо»? «Ответ простой, — объясняет он, — все это я проделываю, ибо считаю своим долгом. Я нужен, и, пока жив, надо эту нужду удовлетворять».
Баланчин: Конечно! Пока у композитора есть силы, он должен все это делать! И Стравинский делал то же самое! И у нас то же самое, в нашем балете: нужно ездить повсюду, интервью давать, на приемы ходить. Ведь это же все ужасно утомительно. А потом думаешь: ведь это для театра нужно, значит, это важно, это хорошо. И потом, в этом есть такое русское: «я должен!» Чувство долга — это русское, как у Льва Толстого, у Достоевского. Русский человек ощущает, что он какую-то миссию выполняет. Вот Чайковский — он же совершенно не светский человек, но он общественный человек, он гражданин. Большая разница между светским человеком и общественным. Чайковский считал, что его музыка нужна. Значит, он старался, пока жив, ее объяснить, чтобы она стала понятней. Это и есть ощущение долга перед музыкой. Оно
идет от сильного религиозного чувства Ты знаешь
, что так нужно сделать, и выполняешь, потому что веришь в это. Я знаю, как вера примиряла Стравинского с жизнью. То же самое, видимо, испытывал и Чайковский.
Чайковский сам описал один такой случай. Крайне взволнованный неприятностями, он бродил по Петербургу и зашел помолиться в храм Христа Спасителя. Молитва, запах ладана, священник, читающий Евангелие, — все это успокоило его. С Чайковским
такое
случалось, случалось не раз. И конечно, Чайковский был монархистом и патриотом. Он любил Государя, а
о
другом и слушать не хотел. Чайковский не был шовинистом, но когда русские воевали с турками, он так переживал за Россию, что даже сочинять не мог. Он читал газеты, следил за последними политическими новостями. Он спорил с друзьями о политике. Люди воображают, будто композиторы все время думают только о музыке, о прекрасных вещах. Это ерунда, конечно! Мы со Стравинским часто говорили о политике. Особенно после нескольких стопочек водки. Волков: «Чтение есть одно из величайших блаженств», — писал Чайковский. Он, по собственным словам, «поглощал» многочисленные книги и журналы: «Чит
аю я и
сключительно вечером и иногда зачитываюсь довольно долго. Это дурно для глаз, но что же делать? Днем я читаю только во время моих
repas1. Это я ужасно люблю, хотя где-то читал, что будто это нездорово». Баланчин: Он Пушкина любил и Лермонтова. Это два гениальных поэта! Чайковский для меня — это Пушкин в музыке: мастерство, стройность, царственность. И элегантность, танцевальность. Пушкин лучше всех писал о балете. А Лермонтов — это другое: стих гремит, все яркое, эмоциональное. Лермонтов — русский романтик. Он и жизнь прожил короткую, романтичную. Лермонтову было только двадцать шесть, когда его застрелили на дуэли.
Волков: Кумиром Чайковского был Лев Толстой: «Толстого я бесконечно читал и перечитывал и считаю его величайшим из всех писателей на свете бывших и существующих теперь… Его одного достаточно, чтобы русский человек не склонял стыдливо голову, когда перед ним высчитывают все великое, что дала человечеству Европа». Чайковский плачет над сочинениями Тол-
1. Еда, трапеза (фр.).
стого: «'Смерть Ивана Ильича' мучительно гениальна
..
У Толстого никогда не бывает злодеев, все его действующие лица ему одинаково милы и жалки… Гуманность его бесконечно выше и шире сентиментальной гуманности Диккенса и почти восходит до того воззрения на людскую злобу, которое выразилось словами Иисуса Христа: 'Не ведают бо, что творят'». Баланчин: Мне, как и Чайковскому, всегда больше нравился Толстой, чем Достоевский. (Русские, когда соберутся, очень любят решать, кто гениальнее — Пушкин или Лермонтов, Толстой или Достоевский.) Чайковский говорил, что Достоевский — гениальный, но антипатичный ему писатель. Толстого он считал почти богом, но как человек Толстой ему был не слишком симпатичен: при встрече Толстой с места в карьер заявил Чайковскому, что Бетховен бездарен. Чайковский изумился, но промолчал. Зато с Чеховым Чайковский очень подружился, они вместе задумали писать оперу на сюжет Лермонтова, но не вышло дело. Чехова я тоже очень люблю, он грустный, но не сентиментальный. Другим писателям это не удается.
И конечно, Чайковский много читал по-немецки и по-французски, он эти языки знал свободно. В России все воспитанные, благородные люди знали немецкий и французский. И Пушкин читал по-французски, и Толстой. Тургенев даже писал по-французски. Чайковский читал Шопенгауэра и Спинозу по-французски, а стихи Гете — по-немецки.
Волков: Чайковский восторгался Мопассаном; об Эмиле Золя записал в дневнике, что ненавидит «этого
скота», несмотря на весь его талант; о «Даме с камелиями» Дюма-сына (ставшей основой для «Травиаты» Верди) отзывался так:
«Каким образом, когда есть Гомер, Шекспир, Пушкин, Гоголь, Толстой, Данте, Байрон, Лермонтов, образованный музыкант может выбрать творение г. Дюма-сына, изображающее похождения продажной девки, хотя и с французской ловкостью и savoir- faire1, но, в сущности, ложно, сентиментально и не без пошлости?»
Баланчин: Чайковский очень любил Гофмана; в России Гофман всегда был в почете. Из других немцев — Гете, Шиллера. Их тоже русские очень уважают. Мы в школе проходили и Гете, и Шиллера — в превосходных переводах Лермонтова. Пушкин больше переводил французов — они ему были ближе. Вообще, в России всегда с жадностью следили за всеми западными новинками: и в литературе, и в живописи, и в музыке. Особенно силен этот интерес к
новому
был в Петербурге, недаром его называли «окном в Европу». В Москве любили хорошо поесть и поспать, любили жирную еду и мягкие перины. В Петербурге люди были поджарые, легкие на подъем, им нравилось путешествовать. Волков: Путешествуя, Чайковский любил читать. Но он мог делать это, только когда был спокоен; в минуты тоски книга отбрасывалась. Вот он читает в поезде, везущем его в Берлин, но вдруг вспоминает о своем племяннике Бобе Давыдове: «Я так жаждал увидеть тебя, услышать твой голос, и это казалось мне та-
1. Сноровка (фр.).
ким невероятным блаженством, что, кажется, отдал бы десять лет жизни (а я жизнь, как тебе известно, очень ценю), чтобы ты хоть на секунду появился. Против этого рода тоски, которую вряд ли ты когда-нибудь испытал и которая мучительнее всего на свете, у меня одно только средство — пьянство. И я выпил между Эйдкуненом и Берлином невероятное количество вина и коньяку».
Баланчин: Ну конечно, как я и говорил! Чайковский любил