Понадобились еще десятилетия, чтобы я понял, какое нравственное открытие совершил Толстой в романе.
Чем была армия Наполеона для России? Армией захватчиков, оккупантов, они вторглись в страну без предварительного объявления войны. Наполеон был объявлен антихристом. На борьбу с французами поднялся народ, началось партизанское движение.
«Народ возненавидел иностранцев и обижал их на улицах, равно как и тех, кто говорил на иностранных языках, а не по-русски» (А. И. Михайловский-Данилевский).
Для русского человека 1812 года, не знавшего ничего о фашизме, французы, пришедшие в Россию, были завоевателями, злодеями, проклинаемыми за кровь и ужас войны, которые они принесли на русскую землю. Восприятие было схожее с тем, что испытали мы в 1941 году. Великая Отечественная заняла в советской литературе большое место, можно сказать, подавляющее, как главное достижение советской системы.
За полвека была создана огромная библиотека военных романов. Лучшие писатели писали о войне. М. Шолохов и Алексей Толстой, А. Платонов и В. Некрасов, Э. Казакевич и А. Бек, В. Кондратьев и Г. Бакланов, К. Симонов и В. Быков, Д. Гусаров и Ю. Бондарев. Военная тема пополняется и по сей день, достаточно назвать романы В. Гроссмана «Жизнь и судьба», В. Астафьева «Прокляты и убиты», Г. Владимова «Генерал и его армия». Военная тема давала возможность приоткрыть бесчеловечные стороны сталинского режима. Война — дарованный историей конфликт. Кроме смертельной схватки, литература сумела показать борьбу, что шла внутри армии. Противник подразумевался как данность, несущая смерть, как безусловный знак зла. Немцы, с которыми мы воевали, не имели различий, существовал безликий фашист, и он подлежал уничтожению. Во всех газетах, от дивизионных до фронтовых, сверху печатался один и тот же лозунг: «Смерть немецким оккупантам!» Ненависть считалась необходимым подспорьем войны. Пропаганда, как делается в каждой войне, раздувала ее, тем более что расстрелы мирных жителей, виселицы, политика фашистского геноцида давали этому чувству достаточно фактов. Любая война, пусть самая справедливая, быстро вырождается в отвратительное мстительное смертоубийство.
Ненависть к фашизму перешла в общую ненависть к немцам и прочно въелась в народную душу. Когда в повести Вячеслава Кондратьева «Сашка» наш солдат проявлял симпатию, человечность к немецкому солдату, это поразило. А ведь повесть появилась в 1979 году, тридцать пять лет прошло с окончания войны! Немецкие солдаты пребывали в сознании русских людей поголовно грабителями, насильниками, убийцами. В моих военных повестях немцы были отмечены той же огульной солдатской непримиримостью, которая позволяла видеть в них лишь мишени. Никак я не мог воспринять в них тех людей, с которыми позже подружился. Стоило начать писать, и поднималось застарелое чувство ненависти. Я считал, что это нормально, без этого не будет правды о войне, что это и есть главная правда и более высокой правды быть не может. Ничего общечеловеческого не связывало меня с гитлеровским солдатом. Пережив Севастопольскую кампанию, офицер Толстой понял, что и русская, и французская кровь, проливаемая под Севастополем, — кровь «честная, невинная». Через несколько лет в одном из вариантов к роману «Война и мир» он решает мучившее его противоречие на новом, более высоком уровне:
«Когда с простреленной грудью офицер упал под Бородином и понял, что умирает, не думайте, что он радовался спасению отечества, и славе русского оружия, и унижению Наполеона. Нет, он думал о своей матери, о женщине, которую он любил, обо всех радостях и ничтожестве жизни, он поверял свои верования и убеждения: он думал о том, что будет там и что было здесь. А Кутузов, Наполеон, великая армия и мужество россиян — все это казалось ему жалко и ничтожно в сравнении с теми человеческими интересами жизни, которыми мы живем прежде и больше всего и которые в последнюю минуту живо предстали ему». [Толстой Л. Полн. собр. соч. Т. 13. М.: ГИХЛ, 1949. С. 73.] Толстовское отношение к солдату на войне настолько не сходилось с постоянной идеологической принудой, в атмосфере которой шла наша жизнь, что я просто не прочитал этого в романе. А ведь на руках у меня умирали мои товарищи и, корчась от боли, звали не к мести, не дойти до Берлина, просили что-то передать жене, плакали от жалости к себе, о своей молодой жизни, проклинали войну.
Толстой сумел подняться и перешагнуть общепринятые воззрения, казенную ложь о том, ради чего воевали солдаты в Крымскую кампанию и в 1812 году. Мало этого, он сумел различить во враге того же страдающего, ослепленного человека. Военная часть «Войны и мира» лишена ненависти к французам. Для Толстого французские солдаты не оккупанты, не захватчики, они жертвы бессмысленности человеческой истории. С христианским сочувствием Толстой приглядывается к ним, они оказываются людьми с достоинствами и пороками, с юмором и глупостью, ничуть не хуже и не лучше русских. Можно вспомнить сцены в романе, когда автор осуждает жестокость русских к французским солдатам и наоборот, мародерство тех и других.
Пьер Безухов в горящей Москве спасает наполеоновского офицера. Его поступок — естественное движение души, Пьер совершает его без сомнений, ибо они столкнулись не на поле боя и француз для него человек, прежде всего человек. Любопытно, что француз не распинается в благодарности к спасителю, не удивляется тому, что сделал это русский человек. Как всегда, Толстой выворачивает ситуацию как бы наизнанку: офицер уверен, что Пьер — француз, только француз способен на такое, разубедить его невозможно. Он так же заморочен, для него немыслима человечность русского, то есть врага: война лишает людей взаимопонимания.
Гений Толстого был очищен его постоянными поисками жизни во Христе. Очищен, или возвышен, или окрылен — не знаю, как точнее сказать. Наверное, все же разница между нашествием Наполеона и нашествием Гитлера на Россию есть. Фашизм — учение, наиболее опасное для человечества, исполненное ненависти и непримиримости. Как учение оно не подлежит амнистии. Оно и сегодня также остается гибельно. Это учение, но люди, обольщенные фашистской пропагандой, были жертвами в руках правителей, они истекали кровью и погибали, страдая и ужасаясь своей смерти. В последний смертный миг они молились о спасении так же, как и все люди.
Искусство наше, да и миропонимание дошло до сравнения обоих режимов — гитлеровского и сталинского. Оба уничтожали во имя своей идеи миллионы невинных людей, жаждая подчинить себе все народы. Немецкие военнопленные, побывавшие в русском плену, в большинстве своем проникались расположением к русским. Они встречали милосердие, сердечность, жалость к себе, к отдельному человеку. В гамбургской ратуше я долго осматривал выставку фотографий жизни немецкого обывателя в 30-е и 40-е годы. Убогие комнатки, бедная утварь, очереди за хлебом, безработные, нацистские митинги, война, бомбежки, опять голодные очереди, разруха. Существование, пронизанное страхом, обманом, бедностью. До чего ж все знакомо.
Понадобился полувековой юбилей войны, чтобы постигнуть урок Толстого.
…Возлагали венки немцы и мы, к своим и чужим, к мемориалу жертв Второй мировой войны, к тем, кто убивал меня, и к тем, с кем я вместе воевал. Мои танкисты не поняли бы меня… А может, давно уже поняли, раньше нас. Во всяком случае, я не испытывал смущения перед ними, я был свободен от ненависти. Печально, конечно, что так поздно — слишком долог был путь к этому кладбищу.
Не многое сбылось
К этому времени я был в Ленинграде, демобилизованный, был отозван с фронта как энергетик, работал в Ленэнерго. Набережные Невы были переполнены, кипели возбужденными ликующими толпами. Пели, орали, играли аккордеоны, гармошки, никогда я не видел столько счастливых и столько плачущих от счастья лиц, не видел такой открытости питерцев, обычно сдержанных, замкнутых. Незнакомые обнимались, целовались. Меня наперебой угощали самогоном, брагой, пили, не отказываясь, и не хмелели. Военных качали, я носил еще танкистскую кожанку, гимнастерку, и меня схватили качать. Кому-то я подарил свою фуражку, мне совали в карманы конфеты, значки. Какие-то смельчаки танцевали на гранитных парапетах над невской водой. Степень радости и счастья в исстрадавшемся Ленинграде была особенно высокой.
Празднично блестела Нева, и солнце светило ярче обычного, тот счастливый день до самого конца