злопамятной, она не без удовольствия думает о том, что отомстит на свой манер виновнику их взаимонепонимания. Как он отреагирует? Надменно, заискивающе, огорченно? Проходит несколько дней, и вот она может больше не гадать. Ответ Чайковского датирован 22 сентября 1890 года. Одновременно оборонительное и жалостливое, письмо отправлено им из Тифлиса, где он находится в турне.

«Милый, дорогой друг мой! Известие, сообщаемое Вами в только что полученном письме Вашем, глубоко опечалило меня, но не за себя, а за Вас. Это совсем не пустая фраза. Конечно, я бы солгал, если бы сказал, что такое радикальное сокращение моего бюджета вовсе не отразится на моем материальном благосостоянии. Но отразится оно в гораздо меньшей степени, нежели Вы, вероятно, думаете. Дело в том, что в последние годы мои доходы сильно увеличились и нет причины сомневаться, что они будут постоянно увеличиваться в быстрой прогрессии. Таким образом, если из бесконечного числа беспокоящих Вас обстоятельств Вы уделяете частичку и мне, – то, ради Бога, прошу Вас быть уверенной, что я не испытал даже самого ничтожного, мимолетного огорчения при мысли о постигшем меня материальном лишении. Верьте, что все это безусловная правда; рисоваться и сочинять фразы я не мастер. Итак, не в том дело, что я несколько времени буду сокращать свои расходы. Дело в том, что Вам с Вашими привычками, с Вашим широким масштабом образа жизни предстоит терпеть лишения! Это ужасно обидно и досадно; я чувствую потребность на кого-то сваливать вину во всем случившемся (ибо, конечно, уж не Вы сами виноваты в этом) и между тем не знаю, кто истинный виновник. Впрочем, гнев этот бесполезен и бесцелен, да я и не считаю себя вправе пытаться проникнуть в сферу чисто семейных дел Ваших. Лучше попрошу Владислава Альбертовича написать мне при случае, как Вы намерены устроиться, где будете жить, в какой мере должны подвергать себя лишениям. Не могу высказать Вам, до чего мне жаль и страшно за Вас. Не могу вообразить Вас без богатства!..

Последние слова Вашего письма немножко обидели меня, но думаю, что Вы не серьезно можете допустить то, что Вы пишете. Неужели Вы считаете меня способным помнить о Вас только, пока я пользовался Вашими деньгами! Неужели я могу хоть на единый миг забыть то, что Вы для меня сделали и сколько я Вам обязан? Скажу без всякого преувеличения, что Вы спасли меня и что я, наверное, сошел бы с ума и погиб бы, если бы Вы не пришли ко мне на помощь и не поддержали Вашей дружбой, участием и материальной помощью (тогда она была якорем моего спасения) совершенно угасавшую энергию и стремление идти вверх по своему пути! Нет, дорогой друг, будьте уверены, что я это буду помнить до последнего издыхания и благословлять Вас. Я рад, что именно теперь, когда уже Вы не можете делиться со мной Вашими средствами, я могу во всей силе высказать мою безграничную, горячую, совершенно не поддающуюся словесному выражению благодарность. Вы, вероятно, и сами не подозреваете всю неизмеримость благодеяния Вашего! Иначе Вам бы не пришло в голову, что теперь, когда Вы стали бедны, я буду вспоминать о Вас иногда!!! Без всякого преувеличения я могу сказать, что я Вас не забывал и не забуду никогда и ни на единую минуту, ибо мысль моя, когда я думаю о себе, всегда и неизбежно наталкивается на Вас.

Горячо целую Ваши руки и прошу раз навсегда знать, что никто больше меня не сочувствует и не разделяет всех Ваших горестей. [...] Ради Бога, простите спешное и скверное писание; но я слишком взволнован, чтобы писать четко».

Несмотря на явно униженный и огорченный тон письма, Надежда не сдает своих позиций. Решив для себя раз и навсегда, что Чайковский видит в ней всего лишь свою личную банкиршу и что в глубине души сравнивает ее с высохшей деспотичной старухой графиней из пушкинской повести, она не находит нужным сообщить ему о получении письма. Точно так же, как и раньше, когда она представляла себе мысленно жизнь Чайковского, запрещая себе встречаться с ним, она и теперь пытается представить себе друзей, работы, проекты человека, который преследует ее в мыслях, но которому она отказала в такой милости, как ее письма и ее деньги. Прикованная к своему роскошному особняку болезнями, усталостью и опасениями, которые вселяет в нее всякое новое лицо, она довольствуется тем, что следит за перипетиями жизни неутомимого композитора по газетам и тем редким сведениям, которые приносят ей знакомые. Так она узнает, что «Пиковая дама» была поставлена в Санкт-Петербурге Мариинским театром и имеет успех, превосходящий самые оптимистичные ожидания; вот Чайковский отправляется в Соединенные Штаты и пользуется там оглушительной популярностью; все прославляют его как официального посланника русской музыки; затем, едва он возвращается в Россию, пресса делает обзор его триумфального шествия по Варшаве, Гамбургу, Парижу... Неужели ему еще не опостылели эти рукоплескания и восторженные возгласы? Узнав через болтунов, что он снова взялся за сочинительство, она оплакивает его выбор: после «Спящей красавицы» и «Пиковой дамы» он, похоже, обратился к музыкальному жанру, который она вовсе не одобряет, – балету, – и пишет «Щелкунчика». Затем еще одна опера, «Иоланта». По мнению баронессы, он хватается сразу за все, разбрасывается.

Несмотря на негодование, которое она затаила по отношению к Чайковскому, иногда она жалеет, что перестала писать ему и не может, вследствие этого, поспорить с ним о его будущих работах. Когда ее снова одолевает любопытство, она расспрашивает своего зятя Пахульского, который, поддержав в свое время и, возможно, даже спровоцировав разрыв тещи с композитором, остался с последним в хороших отношениях. Большой любитель интриг и сплетен, он безо всякого стеснения показывает Надежде письмо ее бывшего возлюбленного, датированное 18 июня 1892 года. «Совершенно верно, что Надежда Филаретовна больна, слаба, нервно расстроена и писать мне по-прежнему не может. Да я ни за что на свете и не хотел бы, чтобы она из-за меня страдала. Меня огорчает, смущает и, скажу откровенно, глубоко оскорбляет не то, что она мне не пишет, а то, что она совершенно перестала интересоваться мной. Ведь если бы она хотела, чтобы я по-прежнему вел с ней правильную корреспонденцию, то разве это не было бы вполне удобоисполнимо, ибо между мной и ей могли бы быть постоянными посредниками вы и Юлия Карловна? Ни разу, однако ж, ни вам, ни ей она не поручала просить меня уведомить ее о том, как я живу и что со мной происходит. Я пытался через вас установить правильные письменные сношения с Н. Ф., но каждое ваше письмо было лишь учтивым ответом на мои попытки хотя бы до некоторой степени сохранить тень прошлого. Вам, конечно, известно, что Н. Ф. в сентябре прошлого года уведомила меня, что, будучи разорена, она не может больше оказывать мне свою материальную поддержку. Мой ответ ей, вероятно, также вам известен. Мне хотелось, мне нужно было, чтобы мои отношения с Н. Ф. нисколько не изменились вследствие того, что я перестал получать от нее деньги. К сожалению, это оказалось невозможным вследствие совершенно очевидного охлаждения Н. Ф. ко мне. В результате вышло то, что я перестал писать Н. Ф., прекратил почти всякие с нею сношения после того, как лишился ее денег. Такое положение унижает меня в собственных глазах, делает для меня невыносимым воспоминание о том, что я принимал ее денежные выдачи, постоянно терзает и тяготит меня свыше меры. Осенью в деревне я перечел прежние письма Н. Ф. Ни ее болезнь, ни горести, ни ее материальные затруднения не могли, казалось бы, изменить тех чувств, которые высказывались в этих письмах. Однако ж они изменились. Быть может, именно оттого, что я лично никогда не знал Н. Ф., она представлялась мне идеалом человека; я не мог себе представить изменчивости в такой полубогине; мне казалось, что скорее земной шар может рассыпаться в мелкие кусочки, чем Н. Ф. сделается в отношении меня другой. Но последнее случилось, и это перевертывает вверх дном мои воззрения на людей, мою веру в лучших из них; это смущает мое спокойствие, отравляет ту долю счастья, которая уделяется мне судьбой. Конечно, не желая этого, Н. Ф. поступила со мной очень жестоко. Никогда я не чувствовал себя столь приниженным, столь уязвленным в своей гордости, как теперь. И тяжелее всего то, что, ввиду столь сильно расстроенного здоровья Н. Ф., я не могу, боясь огорчить и расстроить ее, высказать ей все то, что меня терзает. Мне невозможно высказаться, а это одно облегчило бы меня. Но довольно об этом. Быть может, буду раскаиваться в том, что написал все вышеизложенное, – но я повиновался потребности хоть сколько-нибудь излить накопившуюся в душе горечь. Конечно, ни слова об этом Н. Ф. Если она пожелает узнать, что я делаю, скажите, что я благополучно вернулся из Америки, поселился в Майданове и работаю. Здоров. Не отвечайте мне на это письмо».

Надежда приходит в восторг, читая это жалобное письмо, виновницей которого стала она. Никакие угрызения совести не терзают ее. Она даже испытывает странное чувство одержанной победы. Но над кем? Над Чайковским или над самой собой? Со своей стороны, Пахульский отвечает Чайковскому, повторяя ему, что баронесса больна физически и душевно и что ее состояние может усугубиться, если ворошить воспоминания, которые ей хотелось бы забыть. Этот от ворот поворот, впрочем, дан с молчаливого согласия баронессы. Конечно, она знает, что Пахульский всегда завидовал славе Чайковского, что задачу удалить композитора от двора считал своим личным делом и что теперь он ликует, расчистив

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату