ввиду той перемены в жизни, которая предстоит мне. [...] Если я женюсь без любви, то это потому, что обстоятельства сложились так, что иначе поступить я не мог. [...] Раз поощривши ее любовь ответами и посещением, я должен был поступить так, как поступил. Во всяком случае, повторяю, моя совесть чиста: я не лгал и не обманывал ее. Я сказал ей, чего она может от меня ожидать и на что не должна рассчитывать. Прошу Вас никому не сообщать о тех обстоятельствах, которые привели меня к женитьбе. Этого, кроме Вас, никто не знает».
Не зная больше, в кого верить и в чем искать спасения после столь сокрушительного разочарования, Надежда проводит ночь в терзаниях и негодовании, пока не приходит к мысли, что никакая человеческая любовь не вечна и что Чайковский все равно вернется к ней, не потому, что она его содержит, и не потому, что любит, а потому что он любит музыку, а она, Надежда, в его глазах музыка с женским лицом. К тому же по какому праву стала бы она винить его в предательстве? Жена она ему, сестра, мать, чтобы оскорбиться его поведением? Самое большее, в качестве любителя музыки, она могла бы пожаловаться ему на фальшивую ноту в исполнении отрывка. Но, по размышлении, эта легкая критика кажется ей слишком уж пропитанной остатками разочарования, которое ей хотелось бы подавить гордостью. Хотя она скорее суеверна, чем религиозна, именно христианское решение принимает она, дабы лучше сохранить будущее своих отношений с этим безумцем Чайковским. Отпустив срок на венчание, которое прошло 6 июля 1877 года в церкви Святого Георгия Победоносца, в Москве, она пишет Чайковскому 19 июля с ангельской безмятежностью: «Получив Ваше письмо, я, как всегда, обрадовалась ему несказанно, но, когда стала читать, у меня сжалось сердце тоскою и беспокойством за Вас, мой милый, славный друг. Зачем же Вы так печальны, так встревожены? Ведь такому-то горю пособить легко, и расстраивать себя не стоит: поезжайте лечиться, пользоваться природой, спокойствием, счастьем и иногда вспомните обо мне... Будьте веселы и счастливы. Не забывайте всею душою любящую Вас Н. фон Мекк».
Без сомнения, он опасался, что, узнав о его женитьбе, баронесса порвет с ним всякие отношения и это лишит его в результате главного источника доходов, поскольку он рассыпается в благодарностях за понимание, проявленное ею, и заверяет ее: «Еще несколько дней, и, клянусь Вам, я бы с ума сошел». Вскоре ему предстоит отбыть со своей женой и ее матерью на лето в домик, который у его тещи имеется в окрестностях Москвы. Но пусть Надежда будет спокойна. Все эти дни он будет думать о ней и обязательно опишет ей во всех подробностях свой первый опыт семейной жизни. Так, сама того не желая, Надежда оказывается невидимым свидетелем семейных разногласий новоиспеченной четы. Неужели Чайковский, которого она всегда возносила выше всех смертных, тоже окажется заурядным любителем молодого тела? Неужели музыки недостаточно, чтобы оградить его от гнусностей, свойственных его полу? Он, которого она считала особенным, неужели он окажется не лучше, чем остальные? Долго терзаться вопросами ей не пришлось – 28 июля 1877-го он присылает ей из Киева длинное послание, полное отчаяния: «Надежда Филаретовна! Вот краткая история всего прожитого мной с 6 июля, т. е. со дня моей свадьбы. Я уже писал Вам, что женился не по влечению сердца, а по какому-то непостижимому для меня сцеплению обстоятельств. [...] Как только церемония совершилась, как только я очутился наедине со своей женой, с сознанием, что теперь наша судьба – жить неразлучно друг с другом, я вдруг почувствовал, что не только она не внушает мне даже простого дружеского чувства, но что она мне ненавистна в полнейшем значении этого слова. Мне показалось, что я, или, по крайней мере, лучшая, даже единственно хорошая часть моего „я“, т. е. музыкальность, погибла безвозвратно. Дальнейшая участь моя представлялась мне каким-то жалким прозябанием и самой несносной, тяжелой комедией».
Читая об этом физическом и духовном отвращении к существу, которому вздумалось из чистого тщеславия забрать себе великого человека, Надежда фон Мекк упивается отмщением. Самозванка, думает она, обличена и почти свергнута. Чего она так боялась, появления в жизни Чайковского «настоящей женщины» и растворения его гения в новом для него счастье семейной жизни, все это в конце концов оказалось не более чем ночным кошмаром. Она-то боялась, что окажется без места в игре в стулья, а вот, однако же, это той, другой, некуда пристроить свой прелестный зад. Надежда почти хохотала. Но как Чайковский перенесет шок этого неизбежного разочарования! Читая следующие строки, Надежда начинает проникаться страхом перед глубиной описываемого им горя. «Моя жена передо мной ничем не виновата: она не напрашивалась на брачные узы. Следовательно, дать ей почувствовать, что я не люблю ее, что смотрю на нее как на несносную помеху, было бы жестоко и низко. Остается притворяться. Но притворяться целую жизнь – величайшая из мук. Уж где тут думать о работе. Я впал в глубокое отчаяние, тем более ужасное, что никого не было, кто мог бы поддержать и обнадежить меня. Стал страстно, жадно желать смерти. Но я имею слабость (если это можно назвать слабостью) любить жизнь, любить свое дело, любить свои будущие успехи. Наконец, я еще не сказал всего того, что могу и хочу сказать, прежде чем наступит пора переселиться в вечность».
Надежда переводит дыхание – самое страшное позади. Остается лишь кухня разбитой семейной пары, которая пытается соблюсти приличия. После кратковременного путешествия в Санкт- Петербург Антонина вздумала отправиться со своим мужем к матери. «Не знаю, как я с ума не сошел. Мать и весь entourage[5] семьи, куда я вошел, мне антипатичен. Кругозор их узок, взгляды дики, все они друг с другом чуть не на ножах; при всем этом жена моя (может быть, и несправедливо) с каждым часом делалась мне ненавистнее. Мне трудно выразить Вам, Надежда Филаретовна, до какой ужасной степени доходили мои нравственные терзания».
Далее он признается, что ему пришлось искать забытья в возлияниях, но не чрезмерных, что переносить экстравагантный характер супруги ему помогает беззаветная преданность Котека, что он еще не оправился: «Не знаю, что будет дальше, но теперь я чувствую себя как бы опомнившимся от ужасного, мучительного сна, или, лучше, от ужасной, долгой болезни. Как человек, выздоравливающий после горячки, я еще очень слаб, мне трудно связывать мысли».
Пишет, что ему жаль Антонину, которая наделена многими достоинствами, несмотря на все свои оплошности: «В сущности, у нее много задатков, могущих составить впоследствии мое счастье». По окончании этой долгой жалобной исповеди Надежда оказывается вознаграждена выражением признательности, которое несказанно радует ее: «Это, однако ж, не мешает этой усталой, но не разбитой душе гореть самой бесконечно глубокой благодарностью к тому стократ дорогому и неоцененному другу, который спасает меня. [...] Сердце мое полно. Оно жаждет излияния посредством музыки. Кто знает, быть может, я оставлю после себя что-нибудь в самом деле достойное славы первостепенного художника. Я имею дерзость надеяться, что это будет. [...] Надежда Филаретовна, я благословляю Вас за все, что Вы для меня сделали».
Поняв, что «ее» Чайковский к ней вернулся, после всех ужасных тревог Надежда думает теперь лишь о том, как лучше доказать свое превосходство над нахалкой, которой не удалось его украсть у нее.
Узнав, что он находится в Каменке, неподалеку от Киева, у своей сестры, в компании двух своих младших братьев и без жены, она ликует. Чтобы набраться терпения в ожидании окончательного разрыва, на который она не смеет надеяться, она в десятый раз перечитывает одну и ту же фразу из письма Чайковского от 8 июля: «Я вдруг почувствовал, что не только она не внушает мне даже простого дружеского чувства, но что она мне ненавистна в полнейшем значении этого слова».
Пока Надежда довольствуется и признанием Чайковского, что «самозванка» ему противна. В этом она увидела подтверждение чудесного сходства характера композитора с ее собственным. Для него, как и для нее, любовь к музыке была запретом для всякой любви земной. Однако ее начинает терзать легкое сомнение. Нормально ли это для мужчины тридцати семи лет, будь он даже и музыкант, испытывать неудержимое физическое отвращение к двадцативосьмилетней жене, решившей во что бы то ни стало соблазнить его? Нет ли здесь признака некоего отклонения от нормального мужского поведения? Не ищет ли Чайковский удовлетворения, которое женщина дать ему не способна, где-то еще? Со смешанными чувствами, в плену у подозрений и сочувствия, Надежда вспоминает о слухах, которые ходят по Москве насчет сомнительных нравов некоторых консерваторских учеников Николая Рубинштейна. Мысль ее возвращается к явной нежности Чайковского к очаровательному Котеку, к интересу, который он проявляет к другим молодым людям своего окружения. Но она тотчас отгоняет мысль о каком бы то ни было отклонении у человека, привыкшего к чистоте высочайших вершин искусства. Кроме того, новое письмо от него, которое она получает, находясь в Браилове, дарит ей уверенность в нормальном состоянии композитора.
«Пожалуйста, простите, что я причинил Вам беспокойство и тревогу. Я твердо уверен, что выйду теперь