понадобилось от Вас, Вы бы сделали, не правда ли? Ну, так, значит, мы и квиты».
Заканчивая письмо к Чайковскому, Надежда выражает последнюю просьбу. Она настоятельно просит его никому не говорить об их переписке. «Я не знаю, как Вы, Петр Ильич, а я не желала бы, чтобы кто-нибудь знал о нашей дружбе и сношениях; поэтому с Николаем Григорьевичем я вела об Вас разговор как о человеке, мне совсем постороннем».
Но если она требует от Чайковского держать в секрете все, что касается их эпистолярных отношений, то просит его отбросить всякие стеснения, когда речь заходит о его жене. Поскольку она никогда не встречалась с ней, ей трудно представить ее себе. Не мог бы он описать ее в нескольких словах? Чайковский покорно пишет ей 25 октября 1877-го: «Вы желаете, чтоб я нарисовал Вам портрет моей жены. Исполняю это охотно, хотя боюсь, что он будет недостаточно объективен. Рана еще слишком свежа. Она росту среднего, блондинка, довольно некрасивого сложения, но с лицом, которое обладает тою особого рода красотой, которая называется смазливостью. Глаза у нее красивого цвета, но без выражения; губы слишком тонкие, и поэтому улыбка не из приятных. Цвет лица розовый. Вообще, она очень моложава: ей двадцать девять лет, но на вид не более двадцати трех, двадцати четырех. Держится она очень жеманно, и нет ни одного движения, ни одного жеста, которые были бы просты. Во всяком случае, внешность ее скорее благоприятна, чем противоположное. Ни в выражении лица, ни в движениях у нее нет той неуловимой прелести, которая есть отражение внутренней, духовной красоты и которую нельзя приобресть, – она дается природой. В моей жене постоянно, всегда видно желание нравиться; эта искусственность очень вредит ей. Но она, тем не менее, принадлежит к разряду хорошеньких женщин, т. е. таких, встречаясь с которыми, мужчины останавливают свое внимание. До сих пор мне было нетрудно описывать мою жену. Теперь, приступая к изображению ее нравственной и умственной стороны, я встречаю непреодолимое затруднение. Как в голове, так и в сердце у нее абсолютная пустота; поэтому я не в состоянии охарактеризовать ни того, ни другого. Могу только уверить Вас честью, что ни единого раза она не высказала при мне ни единой мысли, ни единого сердечного движения. Она была со мной ласкова – это правда. Но это была особого рода ласковость, состоящая в вечных обниманиях, вечных нежностях, даже в такие минуты, когда я не в состоянии был скрыть от нее моей, может быть, и незаслуженной антипатии, с каждым часом увеличивавшейся. Я чувствовал, что под этими ласками не скрывалось истинное чувство. Это было что-то условное, что-то в ее глазах необходимое, какой-то атрибут супружеской жизни. Она ни единого раза не обнаружила ни малейшего желания узнать, что я делаю, в чем состоят мои занятия, какие мои планы, что я читаю, что люблю в умственной и художественной сфере. Между прочим, всего более меня удивляло следующее обстоятельство. Она говорила мне, что влюблена в меня четыре года; вместе с тем, она очень порядочная музыкантша. Представьте, что при этих двух условиях она не знала ни единой ноты из моих сочинений и только накануне моего бегства спросила меня, что ей купить у Юргенсона из моих фортепианных пьес. [...] Вы спросите, конечно: как же мы проводили время, когда оставались с ней вдвоем? Она очень разговорчива, но весь разговор ее сводился к следующим нескольким предметам. Ежечасно она повторяла мне бесчисленные рассказы о бесчисленных мужчинах, питавших к ней нежные чувства. По большей части, это все были генералы, племянники знаменитых банкиров, известные артисты, даже лица императорской фамилии. Засим, не менее часто она с каким-то неизъяснимым увлечением расписывала мне пороки, жестокие и низкие поступки, отвратительное поведение всех своих родных, с которыми, как оказалось, она на ножах, и со всеми поголовно. Особенно доставалось при этом ее матери. [...] Читая все это, Вы, конечно, удивляетесь, что я мог решиться соединить свою жизнь с такой странной подругой. Это и для меня теперь непостижимо. На меня нашло какое-то безумие. Я вообразил, что непременно тронусь ее любовью ко мне, в которую я тогда верил, и непременно, в свою очередь, полюблю ее. Теперь я получил непоборимое внутреннее убеждение: она меня никогда не любила. Но нужно быть справедливым. Она поступала честно и искренно. Она приняла свое желание выйти за меня замуж за любовь. Затем, повторяю, она сделала все, что в ее силах, чтоб привязать меня к себе. [...] Но что мне делать с своим непокорным сердцем! Эта антипатия росла не днями, не часами, но минутами, и мало-помалу превратилась в такую крупную, лютую ненависть, какой я никогда еще не испытывал и не ожидал от себя. Я, наконец, потерял способность владеть собой. Что дальше было, Вы знаете».
Признание Чайковского в невыносимом отвращении к жене сначала радует Надежду. Несколько мгновений она купается в упоении женской мести. Оскорбление, нанесенное не так давно ее самолюбию, оказывается оплаченным сполна, даже лучше, чем она ожидала. Однако вскоре ею овладевает тревога. В состоянии безысходности, в которое Антонина Ивановна погрузила своего супруга, не учинит ли он над несчастной, потеряв голову, ужаснейшее насилие? Столь жестокая развязка повлекла бы за собой, вне всяких сомнений, вмешательство полиции и навсегда дискредитировала бы великого национального композитора в глазах публики. Она уже видит своего героя представшим пред судом, обвиненным в насильственных действиях по отношению к жене и призывающим баронессу фон Мекк как свидетеля его душевных страданий. К счастью, волнения ее напрасны. Чайковский сообщает ей, что достойный всяческих похвал Анатолий получил от Антонины безумное письмо, в котором она, откинув личину «кроткой голубицы», предстает в своем истинном облике – расчетливой и безжалостной интриганки. Исполненный желания уладить конфликт без шума в прессе, Чайковский дал жене знать, что больше ни под каким предлогом не возобновит совместную жизнь с ней, но что готов избавить ее от любых тягот, выплачивая ей ежемесячно приличную сумму. В ожидании ответа заинтересованной стороны Анатолий, в качестве юриста и добровольного посредника, следит за соблюдением интересов своего брата, попавшего в грязную интригу.
Несколько успокоенная, Надежда решает утишить страдания Чайковского, совсем упавшего духом, и поднимает размер своей ежемесячной выплаты ему до тысячи пятисот рублей. Это денежное поощрение, думает она, позволит ему легче перенести дрязги развода, который должен остаться в тайне. Однако за это время Чайковский получил новые источники дохода. Московская консерватория, учтя его профессорский стаж в стенах учреждения, теперь установила для него дополнительную небольшую выплату, на которую он совершенно не надеялся, а его издатель Юргенсон просит пьесы для фортепиано, которые хорошо продаются. Так, чувствуя поддержку со всех сторон, он снова принимается за работу. Однако Антонина не сдается. Отвергнутая без объяснений, она надеется извлечь из разрыва, которого вовсе не желает, максимальную выгоду.
Начиная с 30 октября 1877-го Чайковский жалуется, что получил, одно за другим, два неприятных письма от своей жены. Первое – сплошные требования и оскорбления; второе, не содержащее никаких извинений за недавние выпадки, представляет собой просьбу о примирении. «Все это меня очень волнует, – пишет Чайковский Надежде. – Я советую ей найти себе занятия, хотя бы для развлечения». Детская наивность Чайковского и раздражает, и трогает баронессу. На данный момент, снова обретя спокойствие и веру в будущее, он ограничивается тем, что выплачивает своей супруге сто рублей в месяц. Но долго ли она будет довольствоваться этой подачкой? Он в этом сомневается. Надежда торопится развеять его худшие опасения. Неужели он не знает, что в случае новых требований, выставленных «противником», она всегда готова увеличить «пособие», дабы избавить своего столь доверчивого и уязвимого композитора от любых унижений? Возможно, она была в своих письмах слишком убедительна, поскольку Чайковский, тут же оправившись от удара, снова устремляется в суматоху путешествий. Можно сказать, что для него музыка и путешествия связаны неразрывно и что они являются залогом его душевного равновесия и творчества.
Пока она мечтает о его возвращении в Москву, он уже мчится в Париж, затем во Флоренцию, в Рим, Венецию, Вену. Везде концерты, аплодисменты, восторженные отзывы. И все же он не может отделаться от ощущения, говорит он, что теряет время, растрачивая его на вещи второстепенные. Надежда догадывается, насколько он растерян и встревожен, и 10 ноября 1877-го она пишет ему, чтобы призвать его вернуться на родину. «Если Вы соскучитесь за границею и Вам захочется вернуться в Россию, но не показываться людям, то приезжайте ко мне, т. е. не ко мне лично, а в мой дом на Рождественском бульваре; у меня есть вполне удобные квартиры, где Вам не надо будет заботиться ни о чем. В моем хозяйстве все есть готовое, и между нами будут общими только хозяйство и наша дорогая мне дружба в том виде, как теперь, не иначе, конечно. В доме у меня ни я, и никто из моего семейства, и никто в Москве и не знали бы, что Вы живете тут. У меня в доме очень легко скрываться от всего света. Вы знаете, какую замкнутую жизнь я сама веду, и вся прислуга привыкла жить на положении гарнизона в крепости. Следовательно, Вы здесь были бы неприступны. Подумайте, дорогой мой друг, да и приезжайте прямо из Вены, только за три дня сообщите мне об этом». Этим двусмысленным приглашением Надежда фон Мекк