застрелю – сам выйду. Как не уважить, они же все там свояки.
Мы одну такую семью знаем. Еще лет 15 назад ходили в таверну к Йоргосу, необыкновенной внешности парню лет тридцати. Кто видел статуи архаических куросов – Йоргос был чистый курос: высокий, тяжелобедрый, с непонятной мона-лизиной усмешкой, которая совсем не усмешка, а природная складка рта, - Йоргосу смешно не было. Глаза тоже были какие-то архаичные, микенские: обтекали лицо, как очки ДжиМарти, стремясь куда-то за уши, цветом же были бледно-виноградные, подходящие для пустого взгляда вдаль.
Он был сыном хозяина таверны, и, как тут принято, они всей семьей, в восемь или десять рук, трудились весь сезон, от зари до полуночи: покупали, привозили, чистили, резали, подавали, уносили. А готовила одна бессмертная бабушка, - ну еще в сорокаградусной духоте кухни возилась парочка каких-то мелких чернявых помощниц, но шефом там была бабушка, похожая на крючок и вся в черном. Она и сейчас там орудует, как и 15 лет назад.
Вот Йоргос несет на своей прекрасной загорелой руке шесть овальных блюд с рыбами и гадами и картошкой горкой, другой прекрасной загорелой рукой ставит вино и шесть стаканов, - солнце садится, все залито вечерним золотом, немцы заказали свои швайнкотелетт и пиво «Мифос»; благодать. Бледными своими глазами Йоргос смотрит поверх немецких и наших голов, всегда поверх голов; водит взглядом по горам, по крышам домов, по балконам и деревьям.
- Присядь, Йоргос, выпей с нами, - говорим мы; мы ведь его давно знаем. Или думаем, что знаем.
Йоргос садится.
- Мир лежит во зле, - говорит он.
- Ну, в целом верно, - говорим мы беспечно. – Но сегодня погодка какая приятная.
Тут его прорывает. Он – первый на очереди, и однажды прилетит пуля. Или не прилетит. Могут ножом. Они из горной деревни, отсюда километров тридцать по хорошей зеленой дороге. (Мы там были, проезжали, ничего зловещего. Мини-маркет, стеклянные лари с мороженым. Бензозаправка.) Там в девятнадцатом веке кто-то у кого-то украл овцу. Обиженный оскорбился. Овцу?! У меня?! В ответ украл две. Тут не снес обиды первый обидчик. Вскоре чей-то троюродный дядя был убит. В ответ пришлось убить очередника из того клана, шестнадцатилетнего парня: он зазевался. Так и пошло. Семья Йоргоса бежала из деревни на побережье, тут чуть безопаснее, потому что никто не будет стрелять в толпе туристов, это не по-мужски, совершенно исключено, что вы. Ведь в этом деле главное - честь. Вот когда народ разойдется, тогда может быть.
Йоргос хотел учиться на архитектора, поступил в какой-то университет в Европе. Но к началу летнего сезона отец выдернул его из университета: надо работать, туристы прут стадами. Осенью доучишься. Папа сказал, сын послушался: с конца апреля до конца октября Йоргос носит на своих прекрасных загорелых руках корм для туристов. В горах мое сердце, а сам я внизу. У них хорошая таверна, лучшая. Так каждый год. Денег стало много. К ноябрю, говорит, видения архитектурных проектов меркнут; глаза закроешь – видишь только швайнкотелетт. Неохота и стараться. В ноябре уезжает в Швейцарию, в Германию, сорить деньгами, кататься на лыжах, играть в казино. Убить могут, конечно, и там, и неизвестно, кто будет мстителем. Брат тоже кровник. Сестра замужем в соседней деревне, ее убивать не будут, это западло. Убивая женщину, ты роняешь себя, теряешь высокое место в социальной иерархии. Старика тоже некрасиво. Предпочтительнее всего – убить убийцу, но если не получится, то лучше всего убить молодого парня, пока он не нарожал будущих мстителей.
Вот Йоргос и его брат и посматривают вдаль, водят своими микенскими светлыми глазами по горным вершинам.
- Мы никогда не говорим правды: куда пошли, когда поехали. Если нам надо ехать в понедельник в полдень, мы всегда скажем, что едем в среду в три часа. Мы не знаем, чьи уши нас слушают. Не знаем, кто придет. Не знаем, сколько проживем. Мир лежит во зле.
Все критяне – лжецы. Не оттого ли? Встал, ушел: работы полно. Чаевые ему оставлять нельзя: он хозяин, а не официант какой-нибудь. Немцы не знают, оставляют. Но немец разве человек?
Кровную месть изучают во всех аспектах, и как особый древний социальный институт, поддерживающий клановое деление общества, и как пост- травматическую реакцию, - тут простор для всякого там фрейдизма. Какая-то концепция «отложенного действия»; кто хочет, пусть вникает. Понятно, что где есть «честь» – там и «оскорбление», где оскорбление – там и месть, и кровь, и восстановление этой чести. Необязательно в основе конфликта овца, это и женщина, и плохое слово в адрес женщины (да и мужчины), и неуважительный взгляд. «Гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына». Гнев, ????? – это вообще очень греческая черта. Он словно бы хранится где-то в глубине, не прокисая и не выветриваясь.
Вот убили мужика. Осталась жена с младенцем. Жена прячет в сундук окровавленную одежду мужа; ребенок растет и все спрашивает: где мой отец? Вырастешь – узнаешь. Наконец он вырастает, тогда мать выдает ему заскорузлую от крови одежду. Он надевает ее и идет мстить.
Или в 1987 году один пастух убил случайно встреченного больничного санитара. Он разговорился с ним, и санитар зачем-то сказал ему, что когда-то давно его дальний родственник убил человека с такой-то фамилией. Пастух понял, что речь о его убитом дяде. Фамилия санитара была такая же, как у того давнего убийцы. Значит, родственник, значит, кровник. «Внезапно кровь бросилась мне в голову, мозг затуманился, и единственной моей мыслью было убить его». А дядю-то вообще убили за 22 года до рождения этого племянника.
В этот раз съездила, посмотрела на Йоргоса. Пока жив. Морда оплыла, глаза, привычно блуждающие по балконам и крышам, совсем выцвели. Посмотрел равнодушно.
- Йоргос, говорю, - ты меня не узнал?
- Почему, узнал.
Поставил передо мной заказанное и отошел. Неопасная, я была ему совершенно неинтересна.
***
Как слово наше отзовется.
Позвонил NN, чтобы сказать, что принял текст одного моего тут статуса на свой счет, и что я, наверно, права.
Потом написал ММ, с тем же соображением. Впрочем, ММ самокритично признал за собой манию величия и легкую паранойю.
ХХ не позвонит и не напишет, но, по здравому моему размышлению, тоже уверен, что это в его огород. То есть просто можно пальцем ткнуть: вот, вот и вот - это про него, думает он.
А вот ни то, ни другое, ни третье. Mania grandiosa, паранойя, психопатия, эгоизм, нарциссизм, хюбрис и другие прекрасные и ужасные способы познания мира - это моё, это мои рабочие инструменты. Но мир так устроен, что правильное слово, поставленное в правильном месте, работает одновременно на нескольких уровнях. И NN, и ММ, и ХХ это и сами знают. Наверно, это сродни корпускулярно-волновой теории: заказал волну - выдали волну. Заказал частицу - выдали частицу. Хочешь шашлык - несут шашлык. Хочешь шиш-кебаб - получи. Фрикассе - можно и фрикассе.
А барашек ни в чем не повинен и вообще блеет только о себе да о себе.
http://youtu.be/9EX4-lpgBU8
***
Ну и я уж тогда:
Офорт
И грянул на весь оглушительный зал:
'Покойник из царского дома бежал!'
Покойник по улицам гордо идет,
Его постояльцы ведут под уздцы,
Он голосом трубным молитву поет
И руки вздымает наверх.
Он в медных очках, перепончатых рамах,
Переполнен до горла подземной водой.
Над ним деревянные птицы со стуком
Смыкают на створках крыла.
А кругом громобой, цилиндров бряцанье
И курчавое небо, а тут --
Городская коробка с расстегнутой дверью
И за стеклышком -- розмарин.
1927
Это мне отец в детстве читал. По-моему, это лучшие стихи, которые я знаю, хотя и все 'Столбцы' прекрасны.
Это такие мужские кубистические стихи. Я не знаю, про что тут сказано. А иллюстрировать должен бы Юрий Анненков, да? 'Как образ входит в образ и как предмет сечет предмет'. Или если бы Анненков перерисовал и переосмыслил Добужинского.
В медных очках, перепончатых рамах. Это на Петроградской почему- то. Бармалеева, Кронверкский. Большая Зеленина. Подворотни, рельсы, пивные. Бани. Или что тогда было. Дрова, вот. Большие поленницы и запах их мокрый, и вторые, третьи дворы, и мутная, зеленая Карповка.
***