— Вроде левая.
— Левая — это рука проклятья.
— Зарик, — говорит Лиза раздраженно, — пожалуйста.
— Ну так что, — возражает Зарик. — Если он на этом спятил, то для него это самая настоящая правда. И он сделает так, чтобы это стало правдой для всех, с кем он общается. Тебе лучше привыкнуть заранее и вообще владеть предметом. Хочешь, я поищу в книжках всякую подручную мистику?
Лиза отвечает гневным взглядом.
— Напрасно, — говорит Зарик спокойно. — Если ты будешь переживать
из-за того, что не все вокруг такие рассудительные, как ты, то сама скоро свихнешься.
Лиза хмурится и молчит. Зарик болтает ногой и разглядывает свой ботинок.
— Пойти с ним поговорить? — предлагает он.
— Он не любит разговаривать с незнакомыми, — говорит Лиза. — И что ты ему скажешь? Если он действительно спятил, какая ему теперь польза от разговоров?
— А от чего вообще есть польза? — говорит Зарик, разглядывая сверкающий строй бутылок. Бутылки молчат и сияют, словно хранят какую-то очень важную тайну.
— А я знаю, — говорит Аристид Иванович глухому ночному небу. Он стоит на скрещении дорожек перед небольшим иссякшим фонтаном, и со всех сторон черной тенью деревьев к нему подступает ночь. Собака, держась поближе к его ногам, обнюхивает бесцветный неподвижный песок. Закрыв тысячу глаз, переставая дышать, ночь останавливается, нащупав какую-то невидимую границу — волшебный круг, на пределе сил очерченный еще живым взглядом. Оказавшись в каверне пространства, в центре мира, в средоточии одиночества, человек и животное растерянно переглядываются. — Знаю, — повторяет старикашка и достает сигареты. — А впрочем, — добавляет он, фыркнув, — много было на свете таких уродов.
— Вот урод, — чуть слышно бормочет кто-то.
— Тредиаковский, — говорит Александра Генриховна, насупившись, — был почтенный и порядочный человек.
Девица Пухова непочтительно гогочет.
— Его филологические изыскания, — продолжает Александра Генриховна еще более мрачно, — замечательны.
— Необыкновенно выгодно быть честным и порядочным в мелочах, — говорит Даша ядовито.
Приникшие к окну ветки боярышника блестят в солнечном свете, но ни один луч, ни один нежный отблеск не попадает в маленькую аудиторию; здесь приходится включать электричество, даже когда утреннее солнце щедрее всего заливает видный из окон фрагмент двора. Сидящие в аудитории тихо дремлют под говор тоненького голоса доктора ф. н. Девица Пухова с отсутствующим видом листает потрепанную книжку.
— Всё могло быть иначе, будь у него хоть капля таланта, — говорит она. — «Поэзия было пробудилась, но ныне паки дремлет, а стихосложение шагнуло раз и стало в пень». А кому, кроме нас, нужны замечательные филологические изыскания?
— Радищев Тредиаковского нахваливает просто потому, что ему нравилось все делать поперек, — говорит студент Соколов хмуро. — Откопал самую ерунду и давай теории сочинять. Если бы, например, Ломоносова все презирали, он бы Ломоносова воспевал, а от гекзаметров плевался.
Александра Генриховна улыбается.
— Почему, интересно? — говорит девица Пухова.
— Почему-почему, — говорит студент Соколов. — Характер такой склочный, все поэтому.
— Не очень-то прикольно воспевать общепринятое, — замечает кто-то.
— Не вижу в общепринятом ничего плохого, — говорит студент Соколов.
— В изысканиях ведь тоже ничего плохого нет, — говорит Даша, потягиваясь. — Не будь у кого-то склочного характера, чем бы мы тут вообще занимались?
— Тем же, чем и сейчас, — говорит Александра Генриховна со вздохом. — Пререканиями и бессмысленной тратой времени.
Она смотрит на часы.
На больших круглых часах без пяти одиннадцать. Писатель сидит в кухне на диване и зевает. Бивис сидит на полу у его ног и терпеливо ждет. На столе лежат пакеты с молоком и мюсли. По стене неспешно стекает бледный солнечный луч.
— Нe понимаешь? — говорит писатель. — Ну и ладно. Мне не нужно, чтобы меня понимали. Я хочу, чтобы меня хвалили. Что в этом сложного, как ты думаешь? — Он смотрит в окно. — Это совсем не сложно. — Он смотрит на стол. — Это просто. — Он смотрит на часы. — Меня бы хвалили. — Он не глядя нащупывает на диване справа от себя пачку сигарет. — Я бы старался соответствовать. — Он нащупывает на диване слева от себя зажигалку. — Всё было бы замечательно. — Он сует в рот сигарету и снова смотрит в окно.
Из этого окна — особенно если смотреть, находясь в глубине комнаты — мало что видно: фрагменты парка, серые и желтые стены соседних домов. Хотя форточка открыта, в комнате густо висит сигаретный дым. Если прищуриться, то будет казаться, что это туман окутывает деревья. Кира сидит, поджав ноги, на диване, курит и смотрит на дым. Аристид Иванович сидит в своем кресле с очень высокой спинкой. Сегодня кресло повернуто не к окну, а к комнате, и старикашка сливается с ним, теряется в тени.
— Сегодня таблички вообще нет, — сообщает Кира. — Ни справа, ни слева.
— Мальчишки свинтили, — говорит Аристид Иванович. — Или градоначальники. Но ты ведь автобусом не ездишь, разве нет?
— Но мне не все равно, что с ним происходит. Я хочу сказать, эта остановка — часть моего пейзажа, часть привычки. А когда пейзаж каждый день меняется, хоть у кого терпение лопнет.
— Да, — говорит старикашка, — даже концу света не помешала бы капля порядка. — Он тянется к столу и роется в пестром бумажном хламе. — Но на это не рассчитывай.
— На что же мне рассчитывать? — спрашивает Кира совсем тихо.
Аристид Иванович молчит и ворошит бумаги.
— Ты всё знаешь, — говорит он наконец. — Кинь-ка мне сигаретку, девочка. Мои кончились.
— Ага, — говорит Александра Генриховна. — Нет столба.
Лысый подходит к окну кафедры и долго смотрит.
— Не всегда и не всё мы видим в правильном свете, — говорит он наконец расстроенно.
— Фу, — говорит Александра Генриховна. — Впервые слышу, чтобы столбы пропадали и появлялись в зависимости от освещения.
— А в абсолютной темноте?
— Абсолютная темнота бывает только в головах.
— Поэтому мы и занимаемся просветительством, — говорит лысый печально.
— Мы занимаемся просветительством, потому что ни к чему другому не пригодны, — говорит Александра Генриховна с некоторым ожесточением. — Существуем для полноты миропорядка — так, что-то орнаментальное, чтобы картина мира имела товарный вид. А темную голову просветить можно только хирургическим путем, и то я сомневаюсь.
— То есть отрезать? — догадывается лысый. — Саша, вы чем-то расстроены?
Александра Генриховна делает неопределенный жест.
— Да вот этим же, — говорит она. — Как можно кого-либо просвещать или вообще что-то делать на таком фоне? — Она угрюмо сдвигает брови. — Это всё русские народные песни, — говорит она желчно. — Вся эта цыганщина.
— Бог мой, — говорит лысый ошеломленно.
— И Пушкин хорош, — продолжает Александра Генриховна с мрачным воодушевлением. — Чего ждать от человека, всерьез возомнившего себя самым умным в России. Какой порядок будет в стране, где даже в наличии проклятого столба нельзя быть уверенным? Как будто одних русских песен мало, так еще в национальные святыни дали рогоносца.
— Саша, — говорит лысый беспомощно.
— Просвещение, — говорит Александра Генриховна, не слушая. — С таким же успехом можно читать