— Это инфекция, — говорит Майк упавшим голосом. — Крысы разнесли заразу. Конечно, тут похудеешь.
— Мне все равно, что я лежу больной, — рассеянно говорит Зарик, — что чай мой горек, как микстура…
— Бу-бу-бу.
— Не бу-бу-бу, а тру-ру, — говорит Зарик.
— А это что? — спрашивает Майк, найдя в куче бумаг маленькую цветную листовку. Он углубляется в чтение. — Эй, Зарик, — говорит он, — какая разница, если презервативы черные?
— Не знаю.
— «Они придают вашим отношениям новизну и необычность ощущений», — читает Майк. — Супер. Ты знаешь, что оказывается? Никогда не бросайте гондоны в унитаз.
— Написано «гондоны»?
— Написано «никогда».
— А куда же их бросать?
— «Сверните и выбросите», — читает Майк.
— Как же его сворачивать, — говорит Зарик, подумав. — А если растечется?
— Да брось ты, — говорит Майк. — Можешь хоть узелок завязать. Чему там растекаться?
— Странно, что у тебя по этой части такой богатый опыт. — Зарик кряхтит, кашляет, засовывает между собой и стеной подушку и вопросительно смотрит на Майка. Майк собирается с духом, словно хочет сказать что-то важное.
— Так вот, — говорит Майк, — тебе как лучшему другу. Под большим секретом. Я натурал.
Зарик фыркает.
— Ничего смешного, — говорит Майк сердито. — Ты представь, какой будет скандал, если узнают. Как я сделаю карьеру в этой чертовой фотографии?
Зарик размышляет.
— Хорошо, — говорит он наконец, — откровенность за откровенность.
— Только не это, — говорит Майк.
— Нет, не это. У меня вообще никого еще не было.
— Подожди, — говорит Майк, — я не понимаю. А чем ты занимаешься со всеми своими девками?
— Нет у меня никаких девок.
— А как же…
— Нетрудно догадаться как, — говорит Зарик. — Я врал.
— Ну, ты хотя бы дрочишь?
— Дрочу, — говорит Зарик. — Но это все делали. Даже Лев Толстой.
— И Кант?
— Вряд ли, — говорит Зарик мрачно. — Он же немец.
— Ладно, будь патриотом. Равняйся на Толстого. — Майк размышляет. — Тебе что, совсем никто не нравится?
— Мне очень понравилась, — говорит Зарик застенчиво, — помнишь, тогда, в парке. Хотя с чего тебе помнить.
— А, — говорит Майк, — рыжая. Слушай, ведь она живет где-то рядом, я ее часто вижу, и ты увидишь.
— Ну и что, — говорит Зарик. — Мы же не знакомы.
— Ты можешь с ней познакомиться.
— Познакомиться? — Зарик чихает и погружается в глубокое раздумье. — А как? У нас вряд ли есть общие знакомые.
— Просто подойди к ней, когда увидишь, и познакомься.
— А если она не захочет?
— Попробуешь еще раз.
— И долго так делать?
— Пока ей не надоест, и она с тобой познакомится.
— Я так не могу, — с тревогой говорит Зарик. — Меня кто-то должен представить.
— Все считают, что ты очень хорошо умеешь знакомиться.
— Теоретически, — говорит Зарик, — это так.
— Зарик, — говорит Майк тоже встревоженно, — ты ненормальный.
— Ненормальный, ненормальный, — говорит Зарик. — А кто нормальный?
— Из нас?
— В мировом масштабе.
— Билл Гейтс, — говорит Майк, подумав. — Билл Гейтс — нормальный?
— Может быть, — говорит лысый. — Наверное.
Привычным усталым движением — как над постелью больного ребенка — он склоняется над стаканом. В стакане всего лишь томатный сок, сгусток кирпично-красного цвета с бархатным бурым отливом. Глядя на держащую стакан сухую узкую руку, Белинский подносит к своей сигарете горящую спичку.
Надменный и лысый сидят за угловым столиком у окна; за окном давно стемнело, сквозь темноту изредка проезжает машина. В маленьком баре вечером довольно людно. Алкоголь густым светом блестит в разнообразном стекле посуды — в рюмках, бокалах, пивных кружках, высоких или, наоборот, широких и низких стаканах. Склоненные лица сидящих за столиками идут красными и желтыми пятнами.
— Вчера в Москве одного профессора застрелили из пистолета с глушителем, — говорит лысый. — В перерыве между лекциями, в его же кабинете.
— Нy-нy, — говорит Белинский. — Филолога?
— Нет, он патологоанатом.
— Жаль.
Лысый печально улыбается.
— Завтра еще кого-нибудь убьют, — говорит Белинский, пожав плечами, — а послезавтра нас самих не станет. Я против патологоанатомов ничего не имею.
Он наливает себе в стопочку из маленького графина.
— Не проходит дня, чтобы смерть не приветствовала тебя утром и не желала тебе доброго вечера, — неторопливо, словно припоминая цитату, говорит лысый.
— Откуда это?
— «Тысяча и одна ночь».
— Жизнь устроена куда проще литературы, — говорит Белинский. — А мы любим хитрые конструкции, почему и не живем в общепринятом смысле. Когда сдохну я, кто-нибудь скажет «жаль» с ликующей улыбкой. Меня это, знаешь, не травмирует. Твое здоровье.
— При чем тут литература?
Белинский выпивает и сует в рот новую сигарету.
— При том, что у всех, кто с ней связан, всё через жопу.
— Нам нужно меньше пить, — говорит лысый мрачно.
— Еще чего! С голоду умереть хочешь?
— Извини?
— Если мы не будем пить, — объясняет Белинский, — как мы будем писать рецензии, читать лекции, смотреть на человеческие лица и всё такое? Или ты еще что-нибудь умеешь?
— Я бы мог стать дворником, — говорит лысый, подумав.
— С твоими-то легкими?
Лысый смущен. Надменный наливает ему и себе.
— Ну, ну, — говорит он. — Будь реалистом.
— И все же, — говорит лысый, поднимая стопку, — кому понадобилось его убивать?
— От реализма до преступления один шаг, — говорит девица Пухова и мрачно смотрит на Лизу. — Преступление по самой своей сути реалистично. — Она медленно отпивает из стакана с прозрачной смесью и пальцами свободной руки подталкивает по стойке пепельницу. — А реализм, в свою очередь,