запретил автору впредь показываться при дворе.
Евдокия Петровна поверить не могла в такую монаршую немилость! Она проигнорировала волю Николая и явилась без приглашения на бал, надеясь, что почтение, которое ей там будет по старой памяти оказано, как знаменитой поэтессе, смягчит сердце Николая.
Ничуть не бывало! Только позору Евдокия Петровна натерпелась, когда ее пригласили удалиться.
Ну что ж, делать нечего. В декабре 1849 года Ростопчины (добрейший и равнодушнейший Андрей Федорович только плечами пожимал: «Ей-богу, не пойму, как ты в эту историю попала, моя многомудрая Додо? И что вообще тебе Гекуба, в смысле Польша, и что ты Гекубе?!») отъехали на постоянное жительство в Москву.
Зажили, само собой, роскошно, богато, хоть и не слишком открыто. Граф увлекался цыганами, тройками, балетом, посещал Английский клуб. Этому жизнелюбу везде было хорошо, а честолюбивых устремлений он никогда не имел.
Графиня отчего-то дулась на такое всепрощающее миролюбие супруга. Ей теперь остро недоставало в жизни «страстей»… ну хотя бы страстей домашних, бытовых, сцен ревности, выяснения отношений, что ли… Она жила на отдельной половине, время проводила по-своему, изредка выезжала, принимала гостей – у нее на знаменитых субботах бывали автор мистической поэмы «Таинственная капля» Федор Глинка, в прошлом декабрист; близкий знакомый Пушкина, злоязычный светский острослов Соболевский, «неизвестный сочинитель всем известных эпиграмм», как его называли; Вельман, автор причудливых романтических повестей и бытовых романов, «молодые литераторы» – Островский, Мей, Майков. На приемах у Ростопчиной появлялся и молодой Лев Толстой. Она сблизилась с кружком Михаила Погодина, и по субботам к Евдокии Петровне теперь являлись он сам, Хомяков, Павлов – словом, графиня Евдокия как бы угодила в славянофилы… Она сотрудничала в «Москвитянине», устраивала для молодой редакции журнала свои знаменитые субботы, куда были званы все видные люди московского общества. Ну и писала, конечно, пьесы («Нелюдимка», «Семейная тайна», «Кто кого проучил»); поэмы «Монахиня», «Версальские ночи»; романы «Счастливая женщина», «У пристани», «Палаццо Форли»…
Роман «Счастливая женщина», между прочим, несколько добавил графине Евдокии скандальной славы. Рассказывается в нем о светской красавице Марине Ненской, «счастливой женщине, убитой своим счастьем». Героиня изысканна и благородна, это поэтический идеал женщины, столь непохожей на неблаговоспитанных «эмансипанток», заполнивших страницы современных книг, бульвары и гостиные городов и глумящихся над всеми правилами нравственного и эстетического чувства.
«Да, тогда выучивали наизусть Расина, Жуковского, Мильвца и Батюшкова, – тоскует графиня Евдокия вместе с Мариной о минувших временах. – Тогдашние женщины не нынешним чета! Они мечтали, они плакали, они переносились юным и страстным воображением на место юных и страстных героинь тех устаревших книг; это все, может быть, очень смешно и слишком сентиментально по-теперешнему, но зато вспомните, что то поколение мечтательниц дало нам Татьяну, восхитительную Татьяну Пушкина, милый, благородный, прелестный тип девушки тогдашнего времени».
Не только мысли автора и героини совпадают. Марина – «черноволосая красавица с прекрасными и выразительными карими глазами», непосредственная и романтическая, каковой некогда была сама автор – Додо Сушкова.
Как всегда и бывает, нескромные читатели с появлением романа в журнале «Москвитянин» (1851– 1852) стали искать параллели в судьбе автора и Марины (по мнению многих, ее alter ego) и без труда находили.
«До меня дошло, что в высшем петербургском обществе очень восстают на мой роман, уверяют, что я в нем описала себя, рассказывала свою жизнь, что в нем узнаются известные лица, и теперь существующие в обществе, что это цинизм… Есть ли на свете писатель, кого бы не упрекали тем же самым, и не всегда ли и не везде ли праздные сплетни и безучастные толки света старались злоумышленно смешать автора с его героем, видеть самого создателя какого-нибудь типа в лице, им представленном, и в чертах безмолвного творения порицать и оскорблять его творца, невольно беззащитного, чтоб терпеливо сносить личные на него нападения?.. Не то же ли было и с Де Сталь, которую наперед хотели видеть и в Коринне, и в Дельфине? Не то же ли было и с Байроном?..» – раздраженная, писала Евдокия Петровна. Однако она сама была виновата, подав повод к этим ассоциациям.
Конечно, снисходительный граф Ростопчин весьма отличается от немолодого мужа Марины, изменявшего ей. Да и возлюбленный героини Борис Ухманский – не вполне портрет Андрея Карамзина. Однако цензор Ржевский в письме к Погодину холодно писал, что роман кажется ему «сомнительным в смысле нравственном и плохим в литературном отношении».
Это объяснимо. Хотя незаконная любовь Марины и Бориса и оправдывалась в глазах Ростопчиной искренностью их чувств, изменами и холодностью мужа героини, но ведь она оставалась посягательством на святость и нерушимость брака! Писательница романтизировала и находила оправдания страсти, но не могла найти его для законов супружества. Таким образом, она оправдывала свой собственный адюльтер (то же делала и в стихах!), однако, будь этот адюльтер счастливым, такой гуттаперчевой душе, какая была у Ростопчиной, не понадобилось бы его оправдывать.
Да и не только в оправданиях дело! Просто каждым своим поэтическим и прозаическим словом графиня Евдокия пыталась донести вести о себе, о жизни своего сердца, о неизменности своей любви до человека, который всегда, всю жизнь оставался предметом ее неугасимой страсти.
История умалчивает о том, читал ли Андрей Карамзин новые стихи и тем паче – романы своей былой возлюбленной. Едва ли у него оставалось для этого время: он был вполне счастлив в браке со своей «femme fatale», роковой Авророй, и, изредка покидая Петербург, где его удерживала служба (он был адъютантом генерала графа А. Орлова), вместе с ней занимался управлением демидовскими заводами. Его новации были для того времени удивительно прогрессивны: в Нижнем Тагиле открылись для рабочих столовые, школы, больницы и даже городской клуб-читальня (позднее ставший исторической библиотекой); впервые в России (не исключено, и во всем мире!) был введен восьмичасовой рабочий день.
Однако часто случается так, что предчувствия любящих женщин оказываются вещими. Причем речь тут идет не только о мрачных предчувствиях покинутой графини Евдокии Петровны, но и о предчувствиях счастливой жены. Аврора писала сестре: «В Андрее снова проснулся военный с патриотическим пылом, что омрачает мои мысли о будущем. Если начнется настоящая война, он покинет свою службу в качестве адъютанта, чтобы снова поступить в конную артиллерию и не оставаться в гвардии, а командовать батареей. Ты поймешь, как пугают меня эти планы. Но в то же время я понимаю, что источником этих чувств является благородное и мужественное сердце, и я доверяю свое будущее провидению…»
О «настоящей войне» речь шла не просто так: близилась Крымская кампания… И вот она настала.
В феврале 1854 года, сразу по объявлении Турцией войны России, Андрей Николаевич получил назначение в Александрийский гусарский полк, дислоцировавшийся в Малой Валахии и входивший в состав тридцатитысячного корпуса под командой генерала Липранди.
В полку Карамзина встретили неприветливо. Некоторые офицеры смотрели на него как на «петербургского франта, севшего им на шею», недовольны были скорым его продвижением в полковники. Андрей Николаевич сразу это заметил и очень хотел доказать, что он вовсе не франт и, уж во всяком случае, не трус. Он не сдерживал отвагу, порою неразумную, мечтал о боях, в которых он сможет снискать себе репутацию отъявленного храбреца. Карамзин настолько привык быть любимым всеми, что душу дьяволу рад был бы заложить, чтобы снискать расположение боевых товарищей, на все готов был ради этого!
Вскоре Андрей Николаевич сдружился с поручиком Павлом Вистенгофом. Им случалось по целым ночам просиживать в палатке, когда поручик рассказывал про заграничную жизнь и Кавказ, где он служил, а Карамзин сетовал со вздохом, почему его нет там, где более опасности, но зато более и жизни.
Как-то раз Андрей Николаевич показал Вистенгофу золотой медальон с портретом жены-красавицы и сказал:
– Эту вещицу у меня могут отобрать лишь с жизнью!
И вот наконец сбылось то, о чем мечтал Карамзин: турецкие отряды в Дунайских княжествах начали