- последнее свидание с Волконской (Раевской) перед ее отъездом в Сибирь... Но главное - сам сюжет, где, помимо Петра, Мазепы, Кочубея, поединка власти с гордыней и мятежом, столкновения двух правд: Человека и Государства есть еще трагическая история любви юной девушки к старому мятежнику. (Волконскому в пору приговора по делу декабря 1825-го - почти 38. Пушкин в 36 писал жене: 'Но делать нечего. Все кругом меня говорит, что я старею, иногда даже чистым русским языком...'
2) Из письма В.П. Горчакову по поводу 'Кавказского пленника' октябрь-ноябрь 1822-го, из Кишинева. До 'Онегина' вроде еще далеко, но не только эта фраза - впрямую об 'Онегине', но и сам 'Пленник' (замысел, судя по письму), и 'Цыганы', и 'Онегин' - несомненно, гроздья не только с одного виноградника, но и с одного куста. Как все три героя бесспорный результат близкого общения с А.Раевским.
IX
От одиночества в доме он бежал в поля - и там тоже был одинок. До всего, что с ним стряслось - до этой остановки на пустынной станции (Михайловское), - он всегда торопился. 'Я любил и доныне люблю шум и толпу и согласен с Вольтером в том, что деревня est le premier[1]'... Он был человек толпы. Ему было куда спешить. Он любил барахтаться средь тесных человеческих стойл - где сама теснота есть свобода и возможность бесконечного узнавания чего-то нового. Любил оттачивать без конца собственную мысль о точила других мыслей, тешиться своим признанием в мире... Любил общество - мужское, не менее, чем женское. Вообще человеческое множество, сумятицу - катался в ней, как сыр в масле, - театр и итальянская опера, балет - бесконечное мелькание нежных тел и тонких ног, эту пантомиму неназванных чувств и невысказанных желаний; игру взыскательных лорнетов, пляжи, уставленные шезлонгами под цветными зонтами, где так приятно примечать под навесами знакомых - и ощущать нежданные толчки пульса от волнующих предчувствий, ловить взором то, что можно уловить, и оставлять пристрастному воображению то, что скрыто... К тому ж... вспомним, он был вундеркинд - почти с детства привыкший к похвалам. Привык, что называется, 'вертеться в кругу', где каждый по-своему знаменит - и вместе с тем все равны, хотя кто-то (тот же Жуковский или Карамзин) как бы 'еще равнее'.
[1] 'Только на первое' (франц.).
А тут - стоп! Остановка. Станция в лесу. Говорят, изгнание - это встреча с самим собой. Его тоже ждала - встреча с собой. Кто он и что он?.. Он терялся в догадках. Перед этой встречей он был беззащитен - как все мы.
Уезжал с утра в поля - еще до завтрака, - и поля с перелесками поглощали его, вбирали в себя, ставили перед ним все те же вопросы. Сумеет ли он сейчас... один? Без волшебства общений, без пышных красок куртуазного бытия, без надежд и разочарований - что сами по себе не менее значимы для души, чем надежды и сны, - сохранить все, что заложено в нем? И не только сохранить - умножить! Тоска!
Люстдорф баюкал его в колыбели несбыточного - но это было! И целых два часа! Или два с четвертью... Самая лучшая женщина на свете принадлежала ему. То была ее воля. Ее желание. Томительная власть тела над духом. Дух вечен. Потому так прекрасно тело, что оно только миг. Мгновение бытия. Безумие. Счастье. 'В глазах ее башенки Белой Церкви!.. Родовое гнездо гетманов Браницких...' Вы - сноб, господин Раевский, мой друг... а в снобизме всегда есть то, что в тесном лондонском кругу зовется vulgar... Пусть башни. Пусть вся Украйна - с ее пылкими сынами и ветреной степью. Все равно - тогда - она любила его. Унылые немцы хозяева делали вид, что ничего не замечают. Он отдал им все, что было у него в кошельке, чтоб они не замечали. Чтоб только осталось на извозчика - на обратный путь. У него вечно нет денег. Отец всегда жалел ему денег. Нелюбимый сын. Кажется, родители все еще сетуют, что талант достался не тому из детей. Нелюбимому. Сам он чувствует в себе нечто моцартианское. Но отец его - не Моцарт-старший. Как звали его? Леопольд! Которому ничего не пришлось доказывать. Он сразу узнал в слабых звуках, извлекаемых сыном из пискливого клавесина, голос Бога. Беда, если ты должен что-то доказывать миру - и приходится начинать с собственного отца. С этим надо смириться. Люстдорф. Он лелеял в себе запах той комнаты. Так-то, уважаемый мсье Раевский! Мой друг! Мой жестокий воспитатель! Меня изгнали из Рая. Изгнанник Рая. Как чувствовал себя Адам? Но он был не один. Интересно, она-то чувствует изгнание? Или покорно сучит шерсть обыденности? Пред лицем чиновного мужа и безнадежных поклонников?
Все равно. Он испытал бессмертие. Теперь можно умереть. Он пережил главное в жизни. Все остальное - мелочи. Стихи? И стихи умрут. Пустяки. Кто-нибудь напишет - другой. Кто сказал, что за Пушкина никто не напишет? Слова бессильны. Недаром древние начинали со статуй... С того, что воссоздавали женщину в камне. Это стремление сохранить истинно бессмертное... Тело. Люди уйдут, слова отомрут. Только камни останутся... Тела, изваянные в камне. Странно, что они так чувствовали женское тело эти бардаши-греки. Куницын рассказывал - все сплошь были мужеложцы. Все творцы нашей цивилизации. Целая философия - на этом... Он говорил, что они и мылись только раз в месяц (и то не всегда). А их Диотемы - музы женского пола, лишь умащивались благовониями. Тоскливо. В городе Пафосе, на Кипре, где великий Пигмалион создал свою Галатею, - дерьмо стекало прямо в источник Афродиты. О, пенорожденная - из какой пены ты вышла?
Как-то поздним утром, слезая с коня и понимая, что опять опоздал к завтраку, Александр опустил повинные очи долу и увидел... Что ноги коня все мокрые, волоски слиплись, и чего к ним только не наприлипало: желтые травинки, мелкие жухлые листики, сырые комья темной грязи... Осень! Он и не заметил. Солнце над ним стояло несветлое и нетеплое. Вдалеке стая птиц медленно разворачивалась, уплывая на юг. Кто-то летел на юг - и только ему воспретила судьба. Изгнанник Рая?.. Он оглядел ноги коня, свои сапоги тоже в осеннем убранстве.
Из Одессы - хоть плачь! Ни строчечки, ни письма! Сердце вести просит!.. Единственная молитва, которая стоит того, - это молитва о любви. Он не зря стал писать роман о любви.
И вовсе не о любви токмо... О любви и смерти - так точнее!
Эти тригорские дуры, наверно, будут уверены, что здесь он пишет роман с них! А в самом деле... и мать есть. И няня. И барышни... каждая из которых могла быть либо Татьяной, либо Ольгой. Что с того, что он придумал их там, где их и в помине не было?
Он снова стал бывать в Тригорском, чем очень обрадовал - и сестру, и всех тамошних. 'А то, мой брат, суди ты сам, / Два раза заглянул - а там / уж к ним и носу не покажешь...' Смешная штука - жизнь! Стихи так легко вторгаются в нее и смешиваются с ней. Не успел сочинить фразу, а она уже живет своей жизнью - и вдруг оказывается, что она и есть жизнь.
- Вы скучаете! Но в феврале кончится траур - и у нас уже можно будет танцевать!
Александр пожимал плечами, хрустел яблоками, улыбался. Зубы у него были белые, эфиопские - удивительно крепкие. Хозяйка дома - вдова - желала, кажется, более других, чтоб траур был уже позади. Вот и женись после этого! Он не любил танцев. Во-первых, считал себя неважным танцором, а во-вторых... В этом мнимом обладании женщиной на несколько минут в танце ему мнилось что-то нечистое. Он никому не сознавался в этом. Особенно когда приходится ее отпускать танцевать с другим. Невольно следуешь мыслью за ними, ощущая вместе с ней объятия какого-нибудь здоровенного гусара (кавалергарда?). Кто знает - что она вспоминает потом? (Даже если на том все и кончилось.) Если б он поделился этим со своими приятелями - они были бы шокированы или порядком удивлены. Он казался таким раскованным, таким лишенным предрассудков. И теперь все же - девятнадцатый век! Он никому бы не сказал, что мучится своим малым ростом. Рост Наполеона - это хорошо, но когда ты уже Наполеон!
- Жженка уже скоро готова! Ликуйте! - возвещала Евпраксия.
Он делал вид, что ликует. Она не умела готовить жженку. Вкус получался провинциальный. Затеи сельской остроты...
- Странно! Столько барышень - а я не вижу для вас пары! - говорила Прасковья Александровна. Они любили уединяться и беседовать в уголке. Так, будто жизнь молодых катилась мимо них - солидных и опытных. Он охотно играл с ней в эту игру. 'Старушке Лариной' было под сорок - может, чуть за сорок. Она старалась сидеть всегда в уголке - глубоко вдвинувшись в кресло. (Было такое место за длинным старинным комодом - чуть не в полстены гостиной.) Так, чтоб свет дневной не слишком освещал ее - да и вечерний не разоблачал. Морщинки? Возрастной ценз времени был безжалостен. И все же... Было что-то в ней такое - мелькало, - чему он не решался подобрать название...
- Я с удовольствием отдала бы за вас любую из них! Но вы?.. право, не знаю. Странно... но этот пасьянс с вами никак не раскладывается.
- Благодарю! Но я... как бы еще не собираюсь жениться!
- Соберетесь! Нетти. Вы, конечно, как все, влюблены в Нетти. Даже если сами не признались еще самому себе. Это моя племянница - и я люблю ее не меньше родных дочерей. Темные волосы и голубые глаза. С поволокой. Пухла, нежна... Но... Заметьте, где начинается настоящая Нетти! Когда в комнате не