- Тебе влетит от Арины! - сказала Ольга.
- Мне? Нет. Мне не влетит!..
Благо, было еще светло - предзакатный час - и голубое полотенце в розовом свете задорно трепыхалось на ветру.
Так он поднял свой флаг над Тригорским.
III
...Он понял, что прожил долго, не зная женской любви - так и не испытав ее, или она не коснулась его. (Поздние его 'донжуанские списки', которым мы придаем такое значение - скорей, были списки желаний, либо надежд, либо разуверений - в самом существовании этого чувства. Так мало значилось в них подлинных отношений - свершений, еще меньше - очарований свершившимся.)
Мать не любила его. Для всякого ребенка-мужчины, в сущности, это первое испытание мужского начала - и первое столкновение с чьей-то чуждой, непонятной и бесконечно влекущей природой. (Слова 'эдипов комплекс' были, конечно, неизвестны ему, но сама история Эдипа...); и этот длинный вырез платья от высокой шеи куда-то в глубину, где есть место неведомому... Он был маленьким - и беззащитным. Он просто страдал и, как все маленькие и нелюбимые, только старался чаще попадаться на глаза. Мать неловко и крепко на ходу прижимала на миг - неуклюжего, в рубашонке почти до полу, как всегда некстати подвернувшегося под ноги - к своим полным икрам. Словно затем, чтоб тотчас оттолкнуть: не до него. (Повзрослев, он посмеивался втайне, что, верно, и зачат был как-то на ходу - в промежутке, меж двумя балами...) В зрелости - Александр легко простил мать: как светский человек светского человека. Что делать? Женщине в свете не так просто дается успех, если она, конечно, нуждается в нем - и оттого ей становятся по-настоящему нужны дети лишь тогда, когда этот успех кончается... когда обновляется, наконец - шлафор на вате и чепец и приходит неизменный вечерний подсчет расходов за столом... Они с Ольгой явились на свет слишком рано - отсюда выбор Бога любви естественно пал на Льва. Но... Ольга все-таки, дочь! ее придется выдавать замуж, и хочешь - не хочешь, сызмала уделять какое-то внимание. А сына легче сбросить с рук... Была еще тайна - меж Александром и матерью, о которой вряд ли кто догадывался. (О ней никогда не было сказано ни слова.) 'Прекрасная креолка', принесшая с собой в древний русский род эту темную африканскую породу, - она сама-то не хотела, чтоб ее дети несли на себе те же следы. Александр был темней других ее детей! То ли дело Лев, Левушка, младший... И кудри светлей, и нос - в дядюшку Василия Львовича, и кожа почти розовая... совершенный русачок! Смугла была и Ольга - но она походила на мать и обещала потому со временем успехи в обществе. Тут мать снова вспоминала, что была 'прекрасной креолкой' - забывая, что вкусы света тоже меняются. Иногда внешность старшего сына вызывала в ней жалость. И тогда она украдкой, чуть не стыдясь - наспех ласкала его где-нибудь в углу, словно в извиненье - как ласкают ребенка-дауна. (Но когда у Александра стала расти борода... и пошла расползаться клоками в стороны... и превращаться в эти ужасающие бакенбарды... а он еще, как нарочно, стал запускать их, - и эти ногти - словно затем, чтоб всем бросалась в глаза их негритянская синева - мать расстроилась. Даже успехи сына в литературе не могли утешить ее.)
Она была откровенно рада, что этот странный ребенок - не в меру вертлявый и не в меру задумчивый (кажется, недобрый: во всяком случае вспыльчивый: чистый порох!), чьей красотой вдобавок не похвастаешься (а отсутствие красоты в том веке свидетельствовало почти безошибочно и об отсутствии всех прочих даров) - рано приохотился к чтению (хоть что-то!), и пропадал в одиночестве в отцовском кабинете возле широкого шкафа с французскими книгами. Конечно, 'кабинет' - это - слишком громко про комнату Сергея Львовича. Он давно не пользовался ею, как прибежищем духа - и уединялся там, лишь, чтоб раскурить трубку или тиснутьдевку - что, право, не считалось зазорным, даже карточные долги он теперь охотней считал за обеденным - не за письменным столом. Стихи он больше не писал достаточно того, что когда-то завоевал ими жену, зато гордился знакомством с видными литераторами и со вкусом передавал расхожие литературные сплетни. Брат его Базиль был почти знаменит, как поэт - это делало и его причастным к литературе.
Мать, в свой черед, литературу тоже любила - но любовью, какой принято было в веке восемнадцатом - где почитались не чувства - но чувствительность. 'Она любила Ричардсона / Не потому, чтобы прочла...' Не так, возможно! - но близко, ей рано нравились романы, что могли заменить несостоявшееся в ее жизни - то, о чем она, как многие, втайне мечтала... и потому это было на уровне 'Клариссы Гарлоу' (про которую ее сын скажет позднее - 'мочи нет, какая скучная дура') - если не хуже. Какая-нибудь фраза г-жи де Сталь, вроде: 'Я покрывал поцелуями ее руки, которые она продолжала воздевать к небу...'- могла вызвать у нее почти плотский трепет...
В общем... у Александра было много причин в свой час, без тоски покинуть родительский дом и уехать в Лицей.
В Лицее ему так же предстояло еще найти себя и отстоять. (Что старательно пытаются опустить пылкие авгуры лущеной биографии Пушкина А.С. ...и чего старались избегать авторы воспоминаний.) И вовсе не был он сперва в Лицее тем всеобщим любимцем и едва ли не центром лицейского братства, да и братство само родилось не сразу, но с запозданием - чуть не пред самым выпуском. Все вспоминают с удовольствием его кличку 'Француз', и как бы нарочно забывают другую: 'Помесь обезьяны с тигром'. В жизни лицейской, на первых порах, ему не раз пришлось защищать своей 'тигровостью' маленького арапа, который жил в нем - 'обезьянье' начало, кое господ лицейских по первости раздражало или отпугивало - ничуть не меньше, чем маменьку Надежду Осиповну. И прошло много времени до той поры, когда облик его как-то слился с его талантом. Семья, уже после войны с Наполеоном, покинула, как многие, сожженную Москву и переселилась в Петербург, и близкие стали частенько навещать его в Лицее - он же нередко испытывал неловкость, стеснялся своих близких... Стеснялся пошлостей папеньки, увядшей молодости маменьки, которой она старалась не замечать - и все еще мнила себя 'прекрасной креолкой', и это отдавало московской провинциальностью (а чем Александр обладал с детства и мучился нещадно - было чувство вкуса, он, что греха таить - стыдился про себя все более обнажавшейся бедности семьи - даже нарядов Ольги (единственного покуда близкого ему в семье человека). Еще он мучился явным неуспехом сестры в глазах товарищей своих... Стеснялся тем больше - что знал: на самом деле - семья уж не так бедна... (Лучше б они вовсе не приезжали, - или приезжали реже!)
Дистиллят всех лицейских описаний - как лицейских воспоминаний право, обескураживает всякого, стремящегося хоть к какой-то правде. Меж тем... Это было отрочество и начало юности. Самая жаркая пора - в жизни всех мальчиков на свете. Когда зачинается этот безумный зуд - с которым так рано начинают жить и так поздно расстаются. Когда женщина - мысли о ней занимает в жизни мальчишки куда большее место - чем все войны и пожары вместе взятые. Когда даже поэзия приходит в жизнь лишь как некое замещение главной и неотступной мысли.
Надо сказать, в отличие от многих в ту пору замкнутых, чисто мужских учебных заведений России - юнкерских училищ и корпусов, особенно Пажеского - мужеложство в Царскосельском лицее как-то не просматривается. Эти безнадежные влюбленности во все без исключения юбки, мелькнувшие и исчезнувшие, и мысли, сводящие с ума. И темная жажда неведомых наслаждений и тоска, тоска!..
Когда молодая жена Карамзина, в ответ на безумную записку Александра с мольбой о свидании - пришла на встречу в Китайском городке со своим знаменитым мужем - юноша чуть не умер ночью - в тоске и бешенстве. Отчаянный черный предок проснулся в нем - и не существовало уже длинных веков цивилизации, и, как будто, не просиживал он никогда тайком ночи в отцовском кабинете, с потеками слез на темных щеках над сентиментальными английскими романами в плоском их переводе на французский. И поэзия, черт возьми! - какая поэзия!.. Темный тигр выходил из тропической чащи навстречу опасности и алкал жертвы. Этого свидания он втайне никогда не простил Карамзину. Завершилось все мрачной и несправедливой эпиграммой Александра на Карамзина, которую тот, в свой черед - до смерти ему не забыл.
А потом он вырос. Вышел из Лицея и поселился у родителей в Коломне. Он мог уже позволить себе запросто закатиться с друзьями в любой петербургский публичный дом - и провести там ночь за картами, вином и блудом.
А после - юг, Кишинев, Одесса... Женщины, как для всей молодежи тех лет (да и более поздних тоже), делились для него на две категории - те, в кого был влюблен, как в некий музейный сосуд - амфору, которой можно любоваться в витрине, но которую нельзя потрогать - и доступные - кого имело смысл желать или кем можно было обладать. То были два разных чувства. И они могли мирно пастись в душе - не мешая друг другу.