дававшая отдыха и досуга от тяжелых повседневных забот, не выпускала его из своих тисков, и ей, вероятно, он был обязан тем, что ему позволяли оставаться на реке вместо сумасшедшего дома и тянуть до нового случая будничную лямку здравомыслящих земляков...
Впрочем, скоро беспокойные огоньки в его глазах, освещавшие эту глубоко скрытую и таинственную глубину омраченной человеческой души, угасли. Он стал распоряжаться закипавшим чайником... Только лицо его стало несколько бледнее, и губы все как бы жевали что-то...
- Где-то теперь Островский? - спросил я, чтобы переменить разговор...
- Куда девается? - ответил Фрол. - Тоже где-нибудь чай варит на том берегу... Варнак проклятой!..
- Чего ругаешься? - спросил Микеша.
- Хвалить, что ли, стану... - огрызнулся Фрол. - Лодку с общества взял нахрапом... Лодка чего-нибудь стоит...
- На прииски пошел... Проклятое место сидеть не хочет, - задумчиво сказал Микеша и потом, усмехнувшись, прибавил: - А титаринские испугались. Тридцать человек боятся... Один человек не боится... Деньги, сказал бы, давайте, деньги дали бы... Удивительное дело... Уни-ат!
- А тебе любо? - ехидно спросил Фрол и, живо повернувшись ко мне, сказал: - Микешко этот вот какой человек: гоньба гонять - не хочу, жениться - не хочу, начальник возить - не хочу. Ничего не хочу! Как будешь жить?..
- Неволя жить не хочу, - задумчиво и просто сказал Микеша. - Пашпорт давали бы, белый свет пойду...
Фрол посмотрел на него долгим и насмешливым взглядом...
- Безумной! - сказал он убежденно. - Как пашпорт тебе дадут? Другой тоже пашпорт хочет... Все захотят, кто на станке останется? Начальник приедет, кто повезет?..
Микеша промолчал. Лицо у него было грустное. Быть может, он признавал неодолимую правильность аргумента, но внутри у него бессознательно, нелогично и непобедимо засело стремление к белу свету и вольной воле. Вообще мне казалось, что теперь роли ямщиков радикально изменились. Фрол представлял собою само здравомыслие, вековую мудрость ямщицких общин, - и он с уничтожающей насмешкой смотрел на 'безумного' Микешу. В глазах последнего стояла лишь грустная растерянность и темное, бессознательное стремление... неизвестно куда...
- Как же ты говоришь, - заступился я за Микешу, к 'безумию' которого я почувствовал глубокую симпатию, - как ты говоришь, что он не хочет работать, когда вот он лямку с тобой же тянет...
- Так то я его нанимал, - ответил Фрол насмешливо. - Какой это станочник на чужой станок нанимается, свою очередь держать не хочет... Два раза бегал... обществом пороли... Может, скажешь, неправда?
Микеша продолжал молчать.
- Теперь, гляди, опять чего-то надумал, - с чисто мефистофелевской улыбкой продолжал Фрол, пронизывая бедного Микешу острым и насмешливым взглядом. - Скажешь - и это неправда? А зачем барахло взял?.. Сапоги зачем? Ружье для чего захватил? Смотри, общество все равно достанет тебя... Опять портки спустят.
Он говорил с негодованием и увлечением. Но Микеша вдруг перевел на него свои выразительные глаза, в которых засветилась определенная мысль, и сказал просто:
- Меняй у меня лодку. Моя лодка на станке осталась, хорошая!..
Маленькие хитрые глазки Фрола забегали. Он был сбит с бескорыстно-обличительной колеи и не мог сразу попасть на другую, тем более что ему приходилось стать пособником подозреваемого нового побега. Через некоторое время, однако, он ответил заискивающим тоном:
- Придачи, Микешенька, не спросишь?
- Где придачу возьмешь? Лодку сегодня давай. Проезжающих доставим, я в лодку сяду, ты пешком назад пойдешь.
- А я потом как твою ладью достану? Станочники не отдадут.
- Бумагу пишем. Вот он бумагу пишет, - указал Микеша на меня.
- Пишешь бумагу? - живо спросил у меня Фрол. - Ну, когда так, - меняю!
Они ударили по рукам, и я тут же на листке, вырванном из записной книжки, наскоро написал условие, буквы которого расплывались от снега. Фрол тщательно свернул мокрую бумажку и сунул в голенище. С этой минуты он становился обладателем хорошей лодки, единственного достояния Микеши, которому в собственность переходила старая тяжелая лодка Фрола. В глазах старого ямщика светилась радость, тонкие губы складывались в усмешку. Очевидно, теперь он имел еще больше оснований считать Микешу полоумным...
Снегу, казалось, не будет конца. Белые хлопья все порхали, густо садясь на ветки талины, на давно побелевшую землю, на нас. Только у самого огня протаяло и было черно. Весь видимый мир для нас ограничивался этим костром да небольшим клочком острова с выступавшими, точно из тумана, очертаниями кустов... Дальше была белая стена мелькающего снега.
Вдруг оба ямщика насторожились.
- Будет! - сказал старик, подымаясь. - Собирайся, ребята, халан проходит...
Где-то совсем близко послышалось веселое щебетанье птиц, как будто птичья стая радовалась опять наступившему свету, и вслед за этим я и оба мои товарища вскочили на ноги, пораженные, почти испуганные. Сплошная завеса снега разорвалась в вышине, и оттуда, как-то угрожающе близко, точно в круглое окно, глядел на нас огромный утес, черный, тяжелый, опушенный снегом, с лиственницами на вершине. Впечатление было такое, как будто кто-то огромный и мрачный тихо раздвинул снеговую тучу и молчаливо смотрит сверху на кучку людишек, маленьких и беззащитных, затерявшихся на пустом острове.
Мгновение... окно закрылось, утес исчез, как мимолетный кошмар, но снег уже пришел в движение и несся мимо, волнуясь и колеблясь. Опять в этой колеблющейся пелене мелькнул разрыв, другой, чаще и шире, и через несколько минут весь горный берег выступил перед нами в поражающем величии...
Огромные базальтовые скалы стояли у самой воды, возвышаясь вершинами вровень с хребтом... Столбы, арки, крепостные стены с зубцами, башни, мосты, пещеры, фасады причудливых зданий, разбросанных по гигантскому склону, - все это, опушенное по выступам белыми каймами снега, облитое лучами заходящего солнца, полное покоя, величия и невообразимой первобытной красоты...
А последние столбы снеговой тучи мчались мимо, как остатки какой-то призрачной армии...
Ничего прекраснее этого зрелища я не видел никогда в своей жизни.
- Камнями этими поманили отцов наших, - сказал Фрол, и в лице его я прочел почти ненависть. - В них, говорит, золота лопатами греби... Поди, возьми его! Однако, братцы, ехать пора... Бери, Микеша.
- А во-он - Островский идет, - указал Микеша, когда мы вышли на откос берега.
Под огромными горами, на побелевшей и залитой косыми лучами вечернего солнца береговой полоске, опять виднелась маленькая черная точка...
Долго еще после этого плыли мы по темной реке. Последние лучи заката давно погасли, горы утонули в густом сумраке, река как будто притаилась между смутными берегами, и всплески наших весел одни нарушали очарованное молчание, отдаваясь чутким эхом заснувших ущелий... Вверху было глубокое, темное небо, внизу таинственно мерцающая глубина... И до сих пор еще, порой, я вижу во сне эту темную реку, и смутные отражения редких звезд, и эти горы, похожие в темноте на тучи, и нашу лодочку, покачиваемую невидимой волной великой сибирской реки... И на меня веет от этих воспоминаний глубокою, неизобразимою словами печалью. Откуда она - я сказать не могу... Отголосок ли невозвратного прошлого, смутное мерцание пройденного уже пути жизни? Или это определенная человеческая грусть этих станочников, обреченных караулить на диких берегах полосатые казенные столбы и холодные камни?..
- Огонь! - радостно сказал один из моих товарищей.
Действительно, за поворотом навстречу нам засверкал на берегу живой огонек костра под темными скалами. Подъехав ближе, мы услышали хриплый голос, выводивший какую-то песню, у костра виднелись три человеческие фигуры, в которых мы скоро узнали Островского и недавно встреченных нами бродяг.
Вероятно, заслышав плеск весел, Островский поднялся, отошел от костра и остановился, вглядываясь в темноту.
Потом он сошел на берег.