собралась. По телевизору всё уговаривают, уговаривают. Почти что уговорили.
— Иеромонах, — смиренно-равнодушно отвечает попутчик.
— Монах? — снова не может удержаться Нинка от хохотка. — Так вам чего, этою ну, это самое, запрещено, да? — и еще выше поддергивает юбочку. — А жалко. Такой хорошенький. Прям киноартист.
На правой руке, на безымянном пальце, там, где мужчины носят обыкновенно обручальные кольца, сидит у монаха большой старинный перстень: крупный, прозрачный камень, почти бесцветный, чуть разве фиолетовый, словно в стакан воды бросили крупицу марганцовки, удерживают почерневшие от времени серебряные лапки.
— А чего не смотрите? Соблазниться боитесь? Или вам и смотреть запрещено? — и Нинка забирается на скамейку с ногами, усаживается на спинку: несжатые коленки как раз напротив монахова лица.
Монах некоторое время глядит на коленки, на Нинку — столь же холодно, равнодушно, без укоризны, и тупит глаза долу.
— Бедненькие! — сочувственно качает Нинка головою. — А я, знаете, я уж-жасно люблю трахаться! Такой кайф! Главный кайф на свете. Мне б вот запретили б или там, не дай, конечно, Бог, болезнь какая — я бы и жить не стала. Мы ведь все как в тюрьме. А, когда кончаешь, словно небо размыкается, свет, и ни смерти нету, ни одиночества.
Монах бросает на Нинку мгновенный, странный какой-то взгляд: испуганный, что ли, — и потупляется снова.
— Слушайте! а вы что — вообще никогда не трахались? — то ли искренне, то ли очень на это похоже поражается Нинка. — А с ним у вас как? — кивает на неприличное место. — В порядке? Действует? Встает иногда? Ну, — хихикает Нинка, — по утрам, например. У меня один старичок был, лет под пятьдесят; так вот: вечером у него когда в станет, а когда и нет; зато по утрам — как из пушки! Или когда мяса наедитесь? А, может, и он тоже у вас — монах? И черную шапочку на головке носит? Ох уж я шапочку-то с него бы сняла!..
Глаз у Нинки разгорелся еще ярче, сама зарумянилась, похорошела донельзя.
Монах встал и пошел. А, вставая, уколол ее совершенно безумным взглядом, таким, впрочем, коротким, что Нинка даже засомневалась: не почудилось ли, — и таким яростным, страстным!
Она поглядела вслед монаху, скрывшемуся за тамбурной дверью, и отвернулась к окну, замерла: то ли взгляд-укол вспоминая-переживая, то ли раздумывая, не пуститься ль вдогон.
А за окном, по пустынному шоссе, виляющему рядом с рельсами, сверкая дальним и противотуманками, обгоняя поезд, неслась бежевая «девятка».
Электричка затормозила в очередной раз, открыла двери со змеиным шипом и впустила вываливших из «девятки» четверых: трезвых, серьезных, без-жа-лост-ных! Не ашотиков.
Нинка поджалась вся, но не она их, видать, интересовала: заглянув из тамбура и равнодушно мазнув по ней взглядами, парни скрылись в соседнем вагоне.
Нинка надумала-таки, встала, двинулась в противоположную сторону — туда, где исчез монах. Приподнялась на цыпочки и сквозь два, одно относительно другого покачивающихся торцевых окошечка увидела длинновласого, столь же смиренно и недвижно, как полчаса назад, до встречи с нею, сидящего на ближней скамье.
Нинке показалось, что, если войдет, снова спугнет монаха, потому так вот, на цыпочках, она и застыла: странную радость доставляло ей это созерцание исподтишка тонкого, аскетичного, и впрямь очень красивого лица.
Электричку раскачивало на стыках. Лязгала сталь переходных пластин. Холодный ветер гулял по тамбуру.
Зачарованная монахом, Нинкане обратила внимания, как, не найдя, чего искали, в передней половине поезда, парни из «девятки» шли через пустой нинкин вагон, и только, сжатая стальными клещами рук и, как неодушевленный предмет отставленная от переходной дверцы, вздрогнула, встревожилась, поняла: компания направляется к монаху.
Нинка, не раздумывая, бросилась на помощь, но дверцу глухо подпирал один из четверых, ат рое, слово-другое монаху только бросив, принялись бить его смертным боем.
Нинка колотила кулачками, ногами в скользкий, холодный металл, кричала бессмысленно- невразумительное вроде:
— Откройте! пустите! ф-фавёны вонючие! — но подпирающий сам мало чем отличался от подпираемого железа.
Нинка пустилась назад, пролетела вагон, следующий, увидела кнопку милицейского вызова, вдавила ее, что есть мочи, до крови почти под ногтями, но, очевидно, зря… Время уходило, и Нинка, не глянув даже на испуганную пожилую пару, с которою вместе ждала электричку, побежала до головного, оставляя за собою хлябающие от поездной раскачки двери, попыталась достучаться к машинистам…
Электричка безучастно неслась среди темных подмосковных перелесков, сквозь которые то и дело мелькали огни сопровождающей ее зловещей бежевой «девятки».
Нинка дернулась было назад — одному Богу зачем известно — но шестое какое-то чувство остановило ее, заставило на пол– гибкого –корпуса высунуться в тамбурное окошечко, на ту сторону, где змеились, поблескивали холодной полированной сталью встречные рельсы.
И точно: полуживое ли, мертвое тело монаха как раз выпихивали сквозь приразжатый дверной створ. Где уж там было услышать, но Нинке показалось, что она даже услышала глухой стук падения — словно осенью яблоко с яблони.
Нинка обмякла, привалилась к осклизлой пластиковой стене, тихо заплакала: от жалости ли, от бессилия. С грохотом, сверкнув прожектором, полетел встречный тяжелый товарняк, и Нинка ясно, словно в бреду, увидела вдруг, как крошат, в суповой набор перемалывают стальные его колеса тело бедного черного монашка. Нинку вывернуло.
Электричка притормаживала. Отворились двери. И уже схлопывались, как, импульсом непонятным, неожиданным брошенная, выскочила Нинка на платформу, увидела — глаз в глаз — отъезжающего на служебной площадке помощника машиниста, бросила ему, трусу сраному:
— Ф-фавён вонючий!
Мимо пошли, ускоряясь, горящие окна, и в одном из них мелькнули прижавшиеся к стеклу, ужасом искаженные лица пожилой пары. Нинка обернулась: метрах в ста от нее стояла та самая кучка парней.
За последним окном последнего вагона, уходящего в ночь, двое ментов играли в домино. Единственный фонарь, мотаясь на ветру, неверно освещал, скользящими тенями населял платформу, на которой в действительности кроме парней и Нинки не было теперь никого. Ни огонька не светилось и поблизости, только фары подкатившей «девятки».
Долгие-долгие секунды длилось жуткое противостояние. Потом один из парней двинулся к Нинке. Она оглянулась: куда бежать? — и поняла, что некуда: найдут, догонят, достанут.
Главный — так казалось на первый взгляд, во всяком случае, именно он говорил с монахом, прежде чем начать его бить, — окликнул того, кто пошел на Нинку:
— Санёк!
Санёк вопросительно приостановился.
— Линяем.
— Даты чо?! Да она же…
— Она тебе чо-нибудь сделала?
— Дак ведь…
— Вот и линяем!
Проворчав:
— Пробросаешься! — Санёк смирился, присоединился к остальным.
Двери «девятки» хлопнули, заработал мотор, свет фар мазнул по платформе и исчез, поглощенный тьмою.
Нинка стояла столбом, слушая не то шум удаляющейся машины, не то стук унимающегося постепенно сердечка. Неожиданно, с неожиданной же пронзительностью, вспомнился давешний монашков взгляд, и