Как бешеная, загрохотала у него в ушах электричка, из темноты выступило, нависло лицо с холодными, пустыми, безжалостными глазами.
— Посчитаемся, отец Сергуня? — произнесло лицо. — Ты все-таки в школе по математике гений был, в университете учился. Шесть человек — так? Трое — по восемь лет. Двое — по семь. И пять — последний. Итого? Ну? Я тебя, падла, спрашиваю! Повторить задачку? Трое — по восемь, двое — по семь, один — пять. Сколько получается?
— Сорок три, — ответил отец Сергуня не без вызова, самому себе стараясь не показать, как ему страшно.
— Хорошо считаешь, — похвалило лицо. — Если пенсию и детский сад отбросить, получается как раз — жизнь. Но один — вообще не вернулся. Так что — две жизни.
И короткий замах кулака…
…от которого спасла монаха Нинка, пытающаяся привести его в себя, вытащить из «Волги»: водитель нетерпеливо переминался рядом и, само собой, помогать не собирался.
— Ну, вставай, слышишь, монах! Ну ты чо — совсем идти не можешь? Я ведь тебя не дотащу! Ну, монах!
Он взял себя в руки: встал, но покачнулся, оперся на Нинку.
— Видишь, как хорошо…
А жлоб давил уже на газ, с брезгливой миною покидая грязное это место.
Когда в лифте настала передышка, монах вдруг увидел Нинку: расхристанную, почти голую под незастегнутым плащиком, и попытался отвести глаза, но не сумел, запунцовелся густо, заставил покраснеть, запахнуться и ее.
Переглядка длилась мгновение, но стоила дорогого.
— Ты не волнуйся, — затараторила Нинка, скрывая смущение, — мы с бабулькой живем. Она у меня… Она врач, она знаешь какая! Тебе, можно сказать, повезло…
Утреннее весеннее солнце яростно било в окно.
Монах спал на высокой кровати, пока тонкий лучик не коснулся его век. Монах открыл глаза, медленно осмотрелся. Чувствовалось, что ему больно, но, кажется, не чересчур.
Над ванною, на лесках сушилки, висела выстиранная монахова одежда. Нинка замерла на мгновенье, оценивая проделанное над собственным лицом, чуть прищурилась и нанесла последний штрих макияжа. Бросила кисточку на стеклянную подзеркальную полку, глянула еще раз и, пустив горячую воду, решительно намылилась, смыла весь грим.
В комнате неожиданно много было книг. На телевизоре стояла рамка, заключающая фотографию мужчины и женщины лет тридцати, перед фотографией — четыре искусственные гвоздики в вазочке прессованного хрусталя. Кровать в углу аккуратно убрана, посреди комнаты — раскладушка со скомканным постельным бельем.
Нинка тихонько, на цыпочках, приотворила дверь в смежную комнату, потянулась к шкафу. Солнце просвечивало розовую полупрозрачную пижамку, и та не могла скрыть, а только подчеркивала соблазнительность нинкиной наготы. Монах снова, как давеча в лифте, краснел, но снова не мог оторвать глаз. Нинка почувствовала.
— Ой, вы не спите! Извините, мне платье, — и, схватив платье, смущенно исчезла за дверью.
Монах отвернулся к стенке.
— Можно? — постучала Нинка и, пропустив вперед себя сервировочный столик с завтраком и дымящимся в джезве кофе, вошла, одетая в яркое, светлое, короткое платьице. — С добрым утром. Как себя чувствуете? Бабулька сказала — вы в рубашке родились. Но денька два перележать придется. У нас тут рыли — кабель разрубили, но, если куда позвонить — вы скажите — я сбегаю, — тараторила, избегая на монаха глядеть.
— Спасибо, — ответил он.
— Ну, давайте, — подкатила Нинка столик к постели, помогла монаху сесть, подложила под спину подушки, подала пару таблеток, воды.
Монаха обжигали прикосновения нинкиных рук, и он собрался, сосредоточился, анализируя собственные ощущения.
— Вы простите меня, — тихо проронила Нинка. — Просто я вчера злая была.
Монах поглядел на Нинку, медленно протянул руку — для благословения, что ли — но не благословил, а, сам себе, кажется, дивясь, робко погладил ее волосы, лицо:
— Спасибо.
— Ладно, — снова смутилась Нинка и решительно встала. — Завтракайте. Мне в магазин, прибраться… И спите. Бабулька сказала — вам надо много спать.
Монах прожевал ломтик хлеба, глотнул кофе, откинулся на подушки…
…Дверь дачной мансарды, забаррикадированная подручным хламом, под каждым очередным ударом подавалась все более. Голая девица в углу смотрела за этим с ужасом. Ртутный фонарь со столба, сам по себе и отражаясь от снега, лупил мертвенным голубым светом сквозь огромное, мелко переплетенное окно.
Дверь, наконец, рухнула. Трое парней повалились вместе с нею в мансарду: один — незнакомый нам, другой — тот самый, что задавал монаху в электричке арифметическую задачку, только моложе лет на шесть, третий — сам Сергей.
Поднявшись, Арифметик пошел на девицу. Та присела, прикрыла локтями груди, кистями — лицо, завизжала пронзительно.
Пьяный Сергей пытался удержать Арифметика, хватал его за рукав:
— Оставь! Ну, оставь ты ее, ради Бога! Мало тебе там? — но тот только отмахнулся, сбросил сергееву руку.
Когда между Арифметиком и девицею осталось шага три, она распрямилась, разбежалась и, ломая телом раму, дробя стекло, ласточкою, как с вышки в бассейне, вылетела через окно вниз, на участок, в огромный сугроб.
Даже Арифметик оторопел, но увидев, что девица благополучно выкарабкивается из снега, успокоился, перехватил на лестнице Сергея, собравшегося было бежать на улицу:
— Спокойно, Сергуня, спокойно! — взял протянутый кем-то снизу, из комнаты, стакан водки, почти насильно влил ее в сергееву глотку. — Куда она на х… денется? Нагишом! Сама приползет, блядь, прощенья просить будет. Ты главное, Сергуня, не бзди…
Вернувшись из магазина или куда она там ходила, Нинка тихо, снова на цыпочках, приотворила монахову дверь. Монах лежал с закрытыми глазами. Нинка подошла, опустилась на колени возле кровати, долгим, нежным, влюбленным, подробным взглядом ощупала аскетическое лицо. Произнесла шепотом:
— Ты ведь спишь, правда? Можно, я тебя поцелую, покаты спишь? Ты ведь во сне за себя не ответчик, а если Богу твоему надо, пусть он тебя разбудит. Я ж перед Ним не виновата, что влюбилась, как дура! — и Нинка потянулась к подушкам, осторожно поцеловала монаха в скулу над бородою, в другую, в сомкнутые веки, в губы, наконец, которые дрогнули вдруг, напряглись, приоткрылись. Не то, что бы ответили, ною — Я развратная, да? Наверное, я страшно развратная, и, если Бог твой и впрямь есть, — шептала жарко, — в аду гореть буду. Но ведь рая-то Он все равно на всех не напасется, надо ж кому-нибудь и в аду, - а сама запустила уже руку под одеяло, ласкала монахово тело, и он, напряженный весь, как струна, лежал, вздрагивая от нинкиных прикосновений. — А за себя ты не бойся, ты в рай попадешь, в рай, потому что спишь…
Нинка раскрыла его рубаху, целовала грудь, и он так закусил губу, что капелька крови потекла, спряталась в русой бородке.
— Господи! как хорошо! Это ж надо дуре было влюбиться! Господи, как хорошо! — и тут судорога прошла по монахову телу, и он заплакал вдруг, зарыдал, затрясся: