Говорить, собственно, было не о чем. Он собрал палатку, уложил свои вещи, подарил мне еще четыре метра фетра, пожал руку монаху – тот уже проснулся и, стоя с раззявленным ртом у входа в палатку, дивился на неожиданное явление священной горы, – и пошел обратно тем же путем, которым мы попали сюда. Я смотрел ему вслед, вскоре он стал для меня лишь маленькой точкой на берегу озера.
Десять
Молодой монах продолжал сидеть, улыбаясь, и не отводил взгляда от священной горы, на его лице застыло экстатическое выражение счастья. Он как будто медитировал – или по крайней мере занимался тем, что в моем представлении было медитацией. Он меня больше не замечал и не отреагировал даже тогда, когда я толкнул его в плечо и предложил выпить талой снеговой воды. Он бормотал какую-то монотонную тибетскую молитву.
Я собрал свои вещи, опять подпоясал фетровую телогрейку – а что еще мне оставалось делать – и зашагал по направлению к горе. Монах остался сидеть, мурлыча себе под нос, на месте, где раньше стояла наша палатка.
Все изменилось, когда у меня внезапно появилась цель: глаза уже не были прикованы к земле, к вечно одному и тому же повторению шагов, но взгляд устремлялся вверх, все выше и выше, по мере того как я приближался к горе.
Я миновал озеро около полудня, судя по солнцу, стоявшему в зените над моей головой. На южном склоне горы ясно и отчетливо выделялась гигантская, самой природой изваянная из льда и камня, свастика. Она имела как минимум километровую высоту и такую же ширину. Я отвел глаза, мне не хотелось смотреть на этот огромный когтистый крест. Здесь, на этом месте, начинались пологие горные отроги. Я сделал глубокий вдох. Потом перераспределил вес рюкзака так, чтобы больше нагрузить другое плечо, и начал обходить гору Кайлаш по часовой стрелке.
Честно говоря, я не чувствовал ничего особенного, пока топал вокруг священной горы. Маврокордато либо соврал, либо просто все сильно преувеличил. Ко мне не пришло никакого внезапного озарения, не возникло чувства, будто я что-то отдаю, или, как он выразился, совершаю обмен, или очищаю мир от его грехов. Это было, если позволительно так сказать, более чем банально. Мне приходилось следить за тем, чтобы не получить никаких обморожений; фетровые башмаки хотя и хорошо грели, но зато я чувствовал через их мягкие подошвы каждый камушек; и обход вокруг горы, который длился три дня, вовсе не воспринимался мною как некое освобождение, а был трудным и сверх того скучным предприятием.
Когда темнело и я уставал идти, я заворачивался в свое фетровое белье и устраивался на ночлег, всегда рядом с одной из миниатюрных копий горы, которые попадались через каждую пару километров; паломники возводили эти подражания Целому из сложенных друг на друга камней – как ориентиры и, может быть, так же как культовые объекты. На этих каменных кучах лежали побелевшие от времени черепа яков, между некоторыми камнями были укреплены пестрые флажки. Просыпаясь среди ночи, я слышал, как эти флажки хлопают на ветру, и потом опять крепко засыпал. Я пил из моей походной фляги вкусную озерную воду, а голода вообще не испытывал.
Никаких возвышенных мыслей у меня не было. Я только все яснее отдавал себе отчет в том, что Маврокордато ошибся. Я просто шаг за шагом продвигался вперед, огибая огромную кучу камней.
Правда, гора, вздымавшаяся справа от меня, действительно отличалась редкой красотой; она вновь и вновь исчезала из виду, заслоненная очередным скальным выступом, но стоило мне завернуть за ближайший угол, и она показывалась в совсем ином обличье, в ином свете – это правда, и тем не менее она оставалась всего лишь горой. У меня определенно не возникло чувства, будто гора Кайлаш является центром вселенной.
Еще немного усилий, часа два пешего марша – и я завершил обход горы. Очищения, о котором говорил Маврокордато, так и не произошло. Мое путешествие не стало великим событием. Но я подумал, что не сожалею об этом. Даже напротив – собственно, я был вполне доволен и тем, как все обстояло теперь: тем, что я по крайней мере сделал попытку…
Вернувшись к южному склону, к той самой отправной точке, откуда я три дня назад начал свой путь, я в страхе замер на месте. Там стояли двенадцать паломников с орехового цвета лицами и неотрывно пялились на меня. Я снял с лица фетровые повязки, и они отступили на шаг назад, что меня сразу рассмешило, потому что они выглядели еще более странно, чем я; на них были резиновые фартуки, налокотники и наколенники. Некоторые кутались в длинные, спускающиеся до самой земли, плащи, другие довольствовались налобными повязками и шерстяными рукавицами.
Их волосы совершенно свалялись, это были самые оборванные и грязные типы, каких я когда-либо видал. Они напоминали отбракованных статистов на съемках «Звездных войн». Я положил палку на землю, у своих ног, и улыбнулся; они в ответ тоже заулыбались.
Внезапно, ни с того ни с сего, они стали исполнять своего рода хореографический номер в духе Басли – Беркли,[45] некий орнаментальный танец, сильно смахивавший на мюзикл о сиртаки.[46] Каждый выставил вперед одну ногу в резиновом наколеннике, потом сдвинул ее влево. Они взялись за руки, затем вскинули руки вверх – и вдруг запели евангельским хором, их голоса, отражаясь от склонов священной горы, звучали неясно и торжественно:
Я подошел к тибетцам, раскинув руки, и поочередно обнял их всех. Они касались лбами моего лба и при этом высовывали язык. Это было совершенно невероятно. Они что-то бормотали и смеялись, и я тоже не мог не рассмеяться.
Мы уселись на землю, один паломник достал из своего заплечного мешка нечто, что выглядело как брикет торфа, а еще котелок, еще маленький, завязанный сверху узлом пластиковый пакет с бензином и несколько узловатых высохших какашек яка. Из пары камней он соорудил защищенный от ветра очаг, поджег сухое дерьмо зажигалкой фирмы Bic и сбрызнул его несколькими каплями бензина из пластикового пакета. Отломив небольшой кусочек зеленовато-коричневого торфяного брикета, паломник бросил его в котелок, его товарищ налил туда же воды из армейской фляги, и вскоре по всей узкой каменистой долине распространился запах ароматного чая.
Мы молча смотрели на мерцающее подобно углям дерьмо яка. Третий паломник открыл перевязанный тесемкой пакет из звериной шкуры и, отрезав ломоть от лежавшего в пакете желтоватого блока, осторожно опустил его в кипящую воду. Это было масло яка; я попробовал варево, на вкус оно напоминало очень соленый пакетный суп.
Мне показали, как прикрепить к ноге наколенник: с внутренней стороны он был снабжен ремнем, концы которого я завязал на бант, проследив, чтобы последний располагался в подколенной впадине. Потом паломники дали мне один из своих фартуков, выглядевших как пыльная поцарапанная клеенка, и, бестолково жестикулируя, объяснили, что я должен его надеть; дальше они продемонстрировали точно предписанный ритуал земных поклонов: из стоячего положения нужно упасть на одно колено, затем бросить свое тело вперед, лицом вниз. Лбом трижды коснуться земли. Опять, опираясь на колено, приподнять верхнюю часть туловища, затем выпрямиться во весь рост, сделать один шаг и повторить все сначала.
Целый день мы, вновь и вновь падая ниц, очень медленно, шаг за шагом, продвигались вперед, огибая гору по часовой стрелке. Без резиновых налокотников и наколенников это было бы очень болезненно, и я уже подумывал, не лучше ли мне совершить следующий обход без них – может, тогда что-нибудь произойдет, может, для той особой жертвы, которую я должен принести, необходимо, чтобы человек испытывал больше страданий.
Мы поставили палатки и опять развели огонь. Поужинали чем-то вроде каши из поджаренных ячменных зерен, которую, прежде чем разогреть, разминали руками, и несколькими кусками соленого вяленого мяса. Я съел совсем немного, а к кожаному бурдюку, который потом пустили по кругу, и вовсе не притронулся, потому что по запаху понял, что там была какая-то алкогольная бурда.
Когда я предостерегающе поднял руки, показывая, что благодарен, но отказываюсь от питья, один из паломников стукнул по спине того из своих товарищей, кто передал мне бурдюк, произнеся два слова, Body Shattva, – те самые, которые недавно пробормотал во сне молодой монах. Стукнутый втянул голову в плечи с таким видом, будто почувствовал глубочайший стыд.
Каждое утро на восходе солнца мы снова надевали резиновые доспехи и под насыщенно-синим небом