одежды несколько лоскутков, добавил к ним целую пачку разрезанной на квадраты старой газетной бумаги и сорвал со стены те плакаты с перечеркнутыми лицами, до которых смог дотянуться.
Газетную бумагу я скрутил в жгут и положил его, вместе с разорванными на полоски плакатами, в тщательно вылизанную миску. Я долго тер палочки одну об другую, но никакой искры не получилось. Правда, на одной из них появилась вмятина, от которой, если хорошо принюхаться, исходил запах слегка пригорелого дерева. Это была серьезная работа, но она ни к чему не привела.
Тут я вспомнил, что когда-то завязал вокруг своей лодыжки короткий и тонкий шнурок из конопли – для чего, я уже не мог сообразить. Я посмотрел – шнурок все еще был на месте, его у меня не забрали.
Обмотав шнурок вокруг верхнего конца одной из палочек, я связал оба его конца, пропустив под слегка изогнутой перекладиной спинки стула. Потом я приставил эту палочку к вмятине на другой палочке. С помощью шнура, за который я тянул, мне удалось настолько увеличить скорость вращения палочки, что через самое короткое время в миске загорелся крошечный огонек. Я подул на него и подложил жгут. Пламя взметнулось вверх и согрело мои окоченевшие пальцы.
Я подбрасывал в огонь все, что могло гореть, до тех пор, пока ничего больше не осталось; тогда я положил поверх миски мои деревянные башмаки, один на другой – они хотя и не горели, но начали тлеть, и, когда я передвинул их к середине, превратились в раскаленный древесный уголь. На другой день мне выдали два одеяла.
Я сам корил себя за собственную строптивость. В конце концов, они всего лишь исполняли свой долг – я не имел права без визы, даже без паспорта забираться так далеко в глубь китайской территории. Возможно, у них существовал закон, запрещавший совершать паломничества вокруг священной горы. С другой стороны, я действительно по ночам очень сильно мерз, а от замерзшего узника никому никакого проку нет.
Я переживал из-за солдата, который брил меня, приносил мне термос и хорошую еду: после того, как я сжег свои деревянные башмаки, я его больше не видел. Наверняка его наказали.
Еще через пять ночей меня наконец отцепили от батареи и привели в кабинет к начальству. Мне разрешили оставить у себя на плечах оба одеяла. Я все это время не мылся, и мне был неприятен собственный запах. На свободе, в период моего долгого паломничества, он не так сильно привлекал внимание, к тому же я тогда купался в большом озере, но здесь, в помещении, я распространял нестерпимую вонь. У меня также появились проблемы с кожей. После бритья мне не давали одеколона, и теперь вся нижняя половина моего лица была усеяна красными прыщами, просвечивавшими сквозь отросшую щетину.
Старший офицер сказал, что сейчас меня отвезут в лагерь. Я получил пару теннисных туфель, которые выглядели совсем неплохо, и затем меня вывели во двор. Меня посадили на переднее сиденье джипа, рядом с водителем, и приковали к какой-то вертикальной металлической балке, сзади занял свое место вооруженный охранник, а полноватый офицер устроился, предварительно закурив, у руля.
Из самой поездки я запомнил только бесконечные ухабы – она не произвела на меня особого впечатления. Никто не произнес ни слова. Офицер курил одну сигарету за другой, солдат за моей спиной смотрел на пустынный заоконный ландшафт. Я этот ландшафт воспринимал как бы с высоты птичьего полета. Мы ехали по высохшим руслам рек, по очень плохим дорогам, и через двенадцать или четырнадцать часов добрались до какого-то совсем уж безрадостного села, в котором, похоже, даже не было реки.
Единственная дорога пролегала меж двух рядов ничем не примечательных бетонных строений. Нам не попалось ни ресторана, ни даже трактира или чего-то подобного. Казалось, это место рассчитано на людей, использующих его только как перевалочный пункт. Слева и справа от дороги слабо горели керосиновые лампы, стоявшие на бочках, сколько-то электрических лампочек висело над подъездами домов. Когда мы проезжали мимо автозаправочной станции, я заметил двух закутанных в лохмотья оборванцев, сидевших рядом с ручным насосом: они вдыхали испарения дизельного масла, склонившись над вскрытой бензиновой канистрой. Пронизывающий ветер гонял по улице мусор и обрывки бумаги. Я смог прочитать пару красных надписей на стенах домов: они сообщали об успехах революции. Мы остановились у каких-то ворот, вылезли из машины, и я оказался на территории первого в моей жизни лагеря.
Одиннадцать
Через неделю меня перевели в другой, пересыльный лагерь, называвшийся «Национальное единство». Там были несколько иные порядки. Всех заключенных брили наголо и отнимали у них личные вещи.
На территории лагеря запрещалось разговаривать между собой, нельзя было даже обмениваться взглядами; «подсадные утки» немедленно сообщали начальству о такого рода попытках установить контакт с другими заключенными. Те, кто нарушал эти правила, должны были по ночам проходить через процедуру «самокритики».
«Самокритика» функционировала так: она мыслилась как перевоспитание, то есть не как допрос, а как избавление заключенного от его эгоизма, она должна была внушить нам смирение, научить нас тому, что мы суть ничто.
Я раздевался донага и садился на стул посреди комнаты, а иногда стоял на бетонном полу. В комнату входили несколько мужчин, человека два из них – в военной форме, часто присутствовала и женщина. Они рассаживались за длинным столом, за их спинами под потолком была укреплена неоновая лампа, с обоих концов очень грязная. Под лампой висел портрет Мао Цзэдуна, рядом с ним, чуть ниже, – Дэн Сяопина,[50] а справа, подальше, – Хуа Гофэна.[51]
Для начала мне всегда задавали один и тот же вопрос: зачем я выучил китайский язык? И я сперва не знал, как правильно отвечать, говорил только, что тогда интересовался этим языком и что он нравился Кристоферу.
Это был ложный ответ, и чаще всего женщина начинала кричать, она казалась мне самой злобной из них всех. Ее черты страшно искажались, когда она орала на меня, плевала мне в лицо и бегала взад-вперед по комнате. Мужчины в военной форме что-то записывали в свои блокноты; если они обращались ко мне, то всегда в спокойном тоне, почти по-дружески.
Женщина же кричала, что у меня буржуазные и империалистические интересы, что в действительности я хочу подорвать изнутри Китайскую Народную Республику и китайский народ, пользуясь своим знанием китайского языка. Жизненные интересы – да разве они вообще у меня есть? Никакой рабочий никогда не имел бы такого хобби. Хобби – это глубоко реакционный феномен; у человека, который должен работать на благо своего народа, для подобных вещей просто нет времени. Мой так называемый Кристофер был империалистическим агентом на службе у США, это им прекрасно известно.
Кроме того, после задержания я вел себя крайне строптиво. Она открывала блокнот и, водя пальцем по строчкам, кричала, что я отказывался от пищи и даже однажды пожег народное имущество, в частности – тут она поднимала на меня глаза – предоставленные мне Китайской Народной Республикой деревянные башмаки.
Когда я отвечал, что очень мерз, так как мне не выдали одеяла, она обычно выбегала из-за стола и била меня ладонью по лицу.
Со временем я научился правильно отвечать на начальные вопросы. Я говорил, что выучил китайский, чтобы шпионить, чтобы разрушать мораль и внутреннюю структуру китайского общества. О Кристофере я больше не упоминал, ни единого раза.
За ответами «Я не знаю» или «Я не понимаю» всегда следовали удары; чаще всего меня били ладонью, плашмя, иногда – кулаком, а один раз ударили рукояткой пистолета по левой скуле, под глазом. Я услышал очень громкий хруст, но ничего не сломалось.
Позже я узнал, что мне крупно повезло; на сеансах самокритики других, азиатских заключенных использовались гораздо худшие наказания. Я не знаю, почему меня только били, а не наказывали, к примеру, электрошоком.
Я научился признавать, что отношусь к числу эксплуататоров, что я – паразит, но в то же время и сам подвергался эксплуатации, а потому у меня еще имеется возможность исправиться. Если я одумаюсь, партия мне поможет, для того меня и отправили в этот лагерь. Благодаря простейшим воспитательным мерам я научился давать ответы в духе их, как они это называли, диалектического материализма.
Один из тех мужчин, которые во время моей самокритики делали пометки в блокнотах, как-то после