которые потерянно сгрудились посреди широкой равнины. Слева равнину пересекала линия железной дороги, нам велели вылезти из грузовика и построиться в две шеренги на рельсах.
Я еще никогда не видал такой глуши. Вокруг нас ничего не было – только едва заметный белесый горизонт. Повсюду только пыль, чересчур жаркое солнце, мерзость запустения и безысходность.
Один заключенный-китаец рядом со мной шепотом объяснил, что здесь начинается Синьцзян,[52] ужасный район, и вскоре нас доставят в пустынные окрестности озера Лобнор,[53] в Турфанскую котловину,[54] ту самую, где китайское правительство проводит ядерные испытания; отсюда и до того места тянутся города заключенных, то есть тысячи лагерей, в которых содержатся миллионы и миллионы заключенных.
Как это – миллионы, подумал я, но тут к нам подскочил охранник, крикнул «Молчать!» и дважды ударил китайца по лицу электрической дубинкой, слева и справа, и я быстро опустил глаза вниз, к пыльной земле. Китаец упал на колени и застонал, из его носа брызнул фонтанчик крови, другой заключенный помог ему подняться на ноги и утер кровь собственным рукавом.
Мы ждали. На горизонте что-то посверкивало, хотя было не особенно жарко. Пара ворон описывала круги высоко в небе, над рельсами. Я охотно выпил бы стакан чаю, хотя уже знал, что это буржуазное желание.
У некоторых заключенных затекли ноги, и они после двухчасового стояния присели на корточки; но к таким подбегали охранники, били их сапогами в бок и криками приказывали подняться. Мы все последний раз ели три дня назад. Когда какой-то старик упал и больше уже не поднялся, сколько его ни били по почкам, подошел офицер с солдатом, и они вдвоем начали раздавать нам рисовые клецки, каждому заключенному досталось по одной.
Поскольку я совсем не хотел есть и находил, что, так сильно похудев, выгляжу очень неплохо, я отдал свою клецку тому китайцу, которого раньше ударили по лицу.
Мои запястья стали совсем тонкими. Кольцо, которое Кристофер подарил мне на Антибах, по случаю пятилетнего юбилея нашего знакомства, у меня отобрали еще в пересыльном лагере. Я посмотрел вниз, на свою руку, на которой теперь не было кольца. На пальце осталась белая полоска кожи. Тысячи лагерей с миллионами заключенных – я просто не мог этого представить…
Солнце зашло, сразу резко похолодало. Зажглись прожекторы, их свет напомнил мне о луче проектора в темном кинозале. Мы все ждали. Позже вдалеке показались вагоны поезда. Они медленно ползли по пыльной равнине.
Многие тибетцы еще никогда в своей жизни не видели железной дороги; они заулыбались во весь рот, рассматривая приближающиеся вагоны, и даже повысовывали языки. Нас загрузили в поезд; некоторым, в том числе и мне, повезло: мы попали в купированный вагон и не должны были, подобно другим, тесниться в вагонах для скота или зерна.
Целыми днями вагон грохотал по рельсам, несясь на север через нескончаемые китайские равнины. Вновь и вновь я видел вдалеке города, дымящиеся трубы заводов на фоне желтого как сера неба; но мы никогда не проезжали сквозь тот или иной город, а всегда его огибали.
Иногда я видел луга с пожухлой травой, но в основном только пыльные дороги, которые вели в никуда, обсаженные по краям кустарником и березами без листвы. Ветви у берез чаще всего были спилены – наверное, их использовали как топливо.
Один раз я увидел запряженную лошадью телегу, сделанную из дерева и листовой гофрированной стали; на облучке сидел крестьянин в бесформенном маоцзэдуновском костюме, в шапке, надвинутой низко на лоб; завидев наш поезд, с шумом проносившийся мимо, он отвел глаза. И с силой хлестнул конягу по заду, но та не пожелала прибавить ходу.
Для нас, тех заключенных, что ехали в пассажирских вагонах, охранники иногда заваривали чай, для других – нет. Кто-то получал чай или рисовую клецку, а кто-то оставался ни с чем, но во всем этом не прослеживалось никакой системы. Тут не было специального злого умысла или издевательства, а просто так получалось: некоторые голодали, другие – тоже, но не столь сильно.
После полудня, на третий или четвертый день, мы наконец их увидели: лагеря замелькали за окнами один за другим подобно выцветшим, песочного цвета крепостям посреди пустыни; сперва мы считали их дюжинами, потом – сотнями.
Это были настоящие города заключенных; со стороны, если смотреть на них из окна поезда, они казались хаотичными и неряшливыми, бурыми и недружелюбными к человеку – телеграфные столбы, стоявшие слева и справа от железной дороги, связывали их между собой. Лагерные сооружения чем-то напоминали образы из тех снов, которые снятся незадолго до пробуждения; мы смотрели на них как бы через пыльную вуаль, да и само солнце, казалось, светило сквозь дымку – тусклым, блекло-желтоватым светом.
Лагерь 117 был классическим трудовым лагерем. Там оказалось не так плохо, как я предполагал. Бараки из камня, внешняя ограда и внутренняя стена – та и другая без электрического тока. Две бетонные сторожевые башни расположены под углом к ограждению. И еще – несколько соединяющихся внутренних дворов, чисто подметенных, на которых устраивали перекличку.
На деревянном столе посреди центрального двора днем и ночью лежали, аккуратно разложенные в ряд, многочисленные инструменты, до которых нам не разрешалось дотрагиваться, а только на них смотреть. Ручные кандалы с зубчатыми внутренними поверхностями, одна или две электродубинки, из тех, что используют при перегоне скота, одни очень большие кусачки, катетер из сияющей стали… Однако эти инструменты, насколько мне известно, никогда не использовались по прямому назначению, они служили только для устрашения.
После первой переклички нас распределили по баракам, в каждом из которых спало двадцать человек, составлявших бригаду. Были назначены бригадиры, в задачу которых входило сообщать начальству – в соответствии с определенной недельной нормой – о всякого рода нарушениях и провинностях заключенных. Они тотчас докладывали о случаях критики в адрес партии, реакционных или контрреволюционных разговорах и даже о выражениях недовольства по поводу лагерных порядков; тот бригадир, который не подавал за неделю необходимого количества докладных, сам должен был проходить процедуру самокритики.
В полвосьмого утра нас, молчавших, сажали на грузовики и отправляли на работу; также молча вечером, когда садилось солнце, мы возвращались обратно.
Работа на сухих целинных полях вокруг лагеря 117 всегда была одинаковой: наша бригада каждое утро, на рассвете, получала десять лопат и десять кирок, с помощью которых мы до полпервого дня должны были перекапывать землю.
Кирки служили для того, чтобы разбивать крупные камни. Копать было предпочтительнее, чем работать киркой, потому что кирка не имеет длинного черенка, а лопата имеет, и, значит, когда копаешь, нагибаться не нужно. Вставать на колени или садиться на корточки запрещалось, работать полагалось стоя. Тот, кто, устав, опускался на колени, получал один штрафной пункт, если же у заключенного набиралось пять пунктов, вечером после работы он проходил процедуру самокритики.
В полдень каждому давали по маленькой клецке из пшенной каши и по черпаку водянистого супа. Иногда в кастрюле, из которой разливали суп, плавал одинокий капустный лист, но чаще нет. Если лист и был, он всегда в конечном итоге оставался лежать на дне кастрюли, а нам, заключенным, не доставался, потому что на следующий день его полагалось снова варить. Суп не имел вообще никакого вкуса, но был теплым, и если как следует его распробовать – а я всегда так и делал, – можно было вообразить, что в нем есть привкус этого самого капустного листа.
В час дня разрешалось сходить по малой нужде – до часу пятнадцати. Тот, у кого из-за такого питания случался понос – а поносы случались у каждого, – должен был и с этим управиться до часу пятнадцати, а если не успевал, то, несмотря ни на что, продолжать работать, и тогда вонючая жижа стекала по его ногам, попадая в деревянные башмаки.
Время от времени вместо пшенной клецки выдавали другую, с подмешанными к пшену опилками и какими-то красными корешками. Эти красные клецки были ужасными, твердыми как камень, и однажды на моих глазах один заключенный-китаец сломал о такую клецку зуб. Такие клецки, даже если их тщательно разжевать, не растворялась в желудке, и некоторые заключенные, особенно тибетцы, испытывали из-за них