Не могу сказать, что это была шпана. Пацаны как пацаны, хотя, конечно, не ангелы. Но я-то был для них чужаком, который то и дело нахально шастал по «несвоей» улице. К тому же за моей потрепанной внешностью они проницательно разглядели сущность «маминой птички» и мечтателя-книголюба (они говорили «книголуп»). Поскольку я ходил здесь регулярно, как еженедельный почтальон, мои недруги дали мне кличку — нечто среднее между «почтальоном» и «читателем». «Читальён»! Конечно, Стаська придумал. Этот белобрысый тощий парнишка, где-то на год постарше меня, был весьма не глуп, сам любил книжки и отличался склонностью к язвительному рифмоплетству.
Когда «язвицкая» ватага выскакивала из засады, я сразу слышал злорадную боевую песню:
Конечно, перец и укроп туда они не толкали, но пинков по этому месту я получал немало (не очень болезненных, но оскорбительных). Могли также закатать в волосы и напихать за шиворот репьев. Могли сдернуть и завязать тугими узлами лямки штанов. Могли задрать майку и углем изобразить на животе какую-нибудь рожу. Несколько человек держат за локти и за щиколотки, а один рисует, облизывая от удовольствия губы. И ладно, если урода или клоуна. А то ведь может и фашиста в рогатой каске начертить…
Такое обращение с пленником называлось «мойдодырить». Наверно, потому, что эти процедуры были столь же кошмарны и унизительны, как издевательства кусачих мочалок, гонявших неумытого пацана «по Садовой, по Сенной». Только никакой добрый крокодил ни разу не спас меня.
Спасал железный обруч. Последнее средство. В самый безвыходный момент можно было надеть это железное колесо через плечо, как шинельную скатку. И тогда никто уж не мог тебя затронуть. Опоясавший себя обручем как бы говорил: «Чур-чурок, я не игрок! Видите, я уже не гоняю колесо, а спешу по серьезному делу!» Сейчас трудно поверить, но в ту пору жили среди ребячьего народа разные твердые законы. Этакие кодексы уличного рыцарства. Кучей на одного и со спины не нападать, железками не драться, младших братьев своих врагов не задевать, купленные игрушки ни у кого не отбирать…
Вот и насчет обруча был закон. И несколько раз он меня выручал. Однако вскоре выручать перестал. Потому что недруги придумали новую песню. Видя на мне обруч, они меня не трогали, но всей компанией провожали до самого дома Нины Адольфовны, распевая звонкими голосами:
И я стал ходить по Лодочной без обруча, уповая на везение или на быстрые ноги.
Был, конечно, и наиболее достойный выход. Бросить портфель, обвести врагов негодующим взором и гордо сказать: «Всей кодлой на одного, да? Один на один пыху не хватает?» И тогда все, конечно, завопят: «Да ты чё! Давай с кем хочешь!» И добросовестно помогут выбрать равного по росту и силе противника.
Два раза я так и поступал. Но, увы, в поединках не преуспел, поскольку боевыми доблестями не отличался. И оставалось одно: проявлять повышенную бдительность и, приметив заранее врагов, давать деру.
Кстати, бегство не считалось недостойным приемом. Понимали же люди: больше некуда деться слабому одиночке. Мало того, такое отступление со стороны даже выглядело проявлением отваги. Спеша оторваться от улюлюкавших «догонялыциков», я с разгона прыгал вниз по откосу, в гущу чертополоха и крапивы. Враги не решались — уж очень ядовитыми были береговые заросли. Но я не боялся. С малых лет я открыл в себе свойство: всякие жгучие-колючие сорняки были ко мне снисходительны. Даже самая отчаянная крапива не жалила всерьез, а только чуть покусывала прокаленные солнцем икры и локти. Она была моей союзницей, и «язвицкие» злодеи малодушно отступали перед нею.
Но однажды мне ох как не повезло. Разгадавшие мою хитрость Стаськины приятели отрезали путь к откосу. Осталось одно — удирать вдоль улицы. Я мчался по упругим доскам, а сзади нарастал топот.
Тем, кто догоняет, всегда легче. К тому же я был с портфелем, где лежали только что взятые у Нины Адольфовны два тяжелых тома. Тротуар делал плавный поворот. Чтобы сократить путь, я кинулся через плоскую груду кирпичного щебня, который кто-то высыпал в траву. На мне были сандалии с кожаными подошвами (ходить босиком в дом семейства Кирхгоф считалось неприличным). Стертая кожа скользнула на кирпичных обломках, я с маху полетел головой вперед…
Ободрал, конечно, все, что можно ободрать: нос, подбородок, локти, колени. Майка разорвалась на животе. Красные круги в глазах, боль во всем теле, как горячие угли. Но сильнее боли — справедливая ярость! Чего им от меня надо?! Шел, никого не трогал, а они… Гады!
Я вскочил. Не было уже ни капельки страха. Сквозь мокрые ресницы я разглядел подбегавших недругов. Сжал кулаки (с костяшек падали капельки крови).
Мальчишки полукругом встали в двух шагах. В их глазах я не увидел ни радости, ни желания поиздеваться. Лишь один — пухлолицый и безбровый — улыбался с нерешительным злорадством:
— Ага, вляпался, Обручалка…
— Заткнись, — велел ему Стаська Язвицкий. Сорвал в траве подорожник и стал стирать у меня кровь с переносицы и подбородка. Тогда и другие принесли подорожники — молчаливо и деловито. Я ощущал касание прохладных листьев, боль делалась мягче, злость угасала. А растерявшие охотничий азарт мальчишки дышали сосредоточенно и виновато.
Краем глаза я видел, как самый маленький из них — стриженный под машинку и похожий на желтую шахматную пешку — подбирает вылетевшие из портфеля книги, сдувает с них кирпичную пыль…
— Ни фига, не помрешь, — неловко утешил меня Стаська. — Царапины неглубокие, скоро засохнут.
— Засохнут, конечно. Я привычный…
Малыш (которого так и звали — Пешка) принес портфель и книги. Стаська взял Майна Рида.
— А, «Квартеронка». Я читал… Остроносый приятель сунулся ему под локоть.
— Буквы какие-то «несоветские»… — Видимо, он усмотрел старинные «і», «фиты» и «яти» царского времени.
— Сам ты… — Яська хлопнул его по щетинистой макушке. А мне сказал: — Ты ничего пацан. Ладно, ходи по нашей улице, больше не будем мойдодырить.
Я испытал теплый прилив благодарности, но реагировал сдержанно: молча кивнул. Стал укладывать книги в портфель, мне помогали, путаясь руками. Пешка вдруг протянул прямоугольную бумажку.
— Вот… Она из зеленой книги вылетела…
Это был листок отрывного календаря — с числом «четырнадцать» и картинкой-корабликом. Наверно, его использовали как закладку. Я не стал толкать бумажку обратно в «зеленую книгу» (в Сенкевича), сунул в портфель отдельно.
…С той поры я ходил по Лодочной беспрепятственно. Мальчишки говорили мне «здоро`во», как знакомому, а Пешка даже подарил жестяную свистульку. Я теперь без опаски любовался живописными постройками, кручами и лесенками с узорчатыми перилами. Но… сделались эти путешествия какими-то пресноватыми. Не было в них прежней остроты и риска.
А в тот день, когда случилось примирение, я вернулся домой, вытащил книги, а за ними и листок — и увидел, что он не обычный. Не от простого календаря. От иностранного. В ту пору, когда все иностранное