Все молчат.
Потом как-то сразу густо темнеет, из-за горбатых холмов вываливается большая круглая луна и заливает все вокруг своим диким светом.
- Присаживайся, Пономарев. В ногах правды нет.
Старший лейтенант Семин сидит, облокотившись на поручни. Отодвигается. Выкурив трубку, тотчас набивает ее новой порцией табака и приминает его большим пальцем. Молчит, смотрит вдаль, туда, где на левобережье дышат зноем поля. Там - ветряки и балки, по-над берегом поднимается наизволок пыльный шлях.
Я опускаюсь на скамью.
'Кремль' притаился в густом ракитнике. Кроны деревьев нависли над палубой, над замшевой гладью воды. Они надежно скрывают корабль от чужих глаз. Несколько раз прилетала 'рама', долго кружила, но так, видимо, ничего и не обнаружила.
За последние дни нас столько бомбили, что мы потеряли счет налетам. Бомбежки перемежаются артиллерийскими обстрелами. Пехота воюет совсем близко - в нескольких километрах от нас. Но 'Кремль' словно заворожен - ни одного попадания.
- Отличная посуда,- говорю я ласково.- А маневренность какая! И как слушается руля!
- Да, коробка ничего...-соглашается Семин.- Если, конечно, сравнить с другими. С 'Димитровым', например. Но до морских кораблей нашему далеко. Ты когда-нибудь, Пономарев, бывал на эсминце? Нет? Жаль, тогда ты ничего не знаешь. А я раньше на эсминце ходил...
В его голосе слышится грусть. Семин умолкает. Он все еще живет прошлым. Черное море. Графская пристань и Приморский бульвар в Севастополе. Бойкие смугляночки в легких платьях и в белых соломенных шляпках. Семину от них, надо думать, отбоя не было.
Мне хочется узнать, что с ним стряслось. Но Семин молчит, а я не рискую спросить об этом.
В первое время, попав к нам на 'Кремль', Семин крепко переживал. Оттого, должно быть, и выпивал. Но вот началась война. В какие сравнение могла идти его личная обида с огромным народным горем? И Семина словно подменили. Могу присягнуть, что за весь месяц он ни разу не приложился к рюмке. Уж я-то знаю лучше всех: начатая бутылка водки все это время пылится у него под койкой.
Но за что же, все-таки, Семина списали с эсминца?
Неожиданно он сам заговаривает об этом.
- Такие-то дела, Пономарев,- говорит Семин.- Если бы знать, где упадешь, соломку подстелил бы, правда? Да... Ты какого года, шестнадцатого? Выходит, мы с тобою ровесники. Я вот тоже недавно второй четвертной разменял.
Он невесело усмехается.
- Валентин Николаевич...- я медлю.- Как вы думаете, мы уцелеем в этой заварухе?
- Дрейфишь?
- Нет, не то... Как говорится, придет время - все помрем. А тут, понимаете, хочется знать, чем-все кончится. Чтобы не даром...
- Верить надо, Пономарев.- Голос Семина становится суровым.- Большая сила нужна для этого. Найдутся, наверное, умники, которые когда-нибудь напишут про нас: они ни минуты не сомневались в победе. Чепуха это. Сомневались, теряли веру. Но сумели перебороть себя. А это... А это еще труднее.
Я молчу.
- Ты понимаешь, Пономарев, какая теперь война?- продолжает Семин.Такой еще не было. Два мира сшиблись лбами. Все поставлено на карту. Или - или... Вот почему у нас только один выход: победить!.. Между прочим, это ответ на твой вопрос, Пономарев.
Он снова набивает трубку, приминает душистый табак и зажигает спичку. Трубка у него особенная, и когда он подносит к ней зажженную спичку, мне кажется, что черная голова веселого черта, искусно вырезанная из дерева, подмигивает.
- Слыхал сегодня? Появилось белоцерковское направление. Это про нас. Я вот недавно вернулся из Мышеловки. Зашел в одну хату напиться, а там под образами кряхтит дед. Он мне плохого слова не сказал. Только смотрел не мигая. А я читал в его глазах: совести, совести у вас нету; здоровые, кровь с молоком, а бежите от немца; или у вас винтовок нету? Или, может, они не стреляют?.. Поверишь, Пономарев, до сих пор меня преследует этот взгляд.
- Несознательный дед...
- Несознательный, говоришь? - Семин круто поворачивается.- Политграмоте его учить будешь? Поздно. Ты ему хоть сутки толкуй о факторе внезапности, о преимуществе в технике. А он выслушает, покивает бородой и скажет: оно так, конечно, воля ваша; да только нас на кого оставляете? Вон какой урожай гибнет!.. Эх, горит у меня все внутри, Пономарев!..
Воды в этом году было много. По весне река буйно, стремительно катила вал за валом. Захлестывала низкие пойменные берега, забиралась в овраги, подмывала глинистые кручи. Когда кручи оседали в воду, река радостно выхватывала у них свою добычу. Чего тут только не было! Старые коряги и молодые деревца, кусты ивняка и мертвый хворост, прогнившие пни-выворотни и черные, щедро просмоленные, но оставленные без присмотра челноки бакенщиков. И все это добро река взваливала на свою мутную с выпирающими позвонками-волнами сильную хребтину.
Лишь к концу мая вода стала спадать. Половодье кончилось, повернуло на межень. И вновь заиграли под солнцем росные луга, позеленела заострявшая в бочагах вода, повысыхали глухие овраги.
По одному из таких оврагов, который даже не был помечен на карте-трехверстке, по Кривой Балке, огибающей Мышеловку с юга, немцам и удалось, просочиться к Днепру. Автоматчики, крадучись, вышли к реке в полукилометре от села.
Обнаружилось это случайно, когда они обстреляли трех молодух, спускавшихся по отлогой стежке. Молодухи побросали глечики с ряженкой и ни живы ни мертвы прибежали на 'Кремль'.
Тогда было принято решение во что бы то ни стало выбить немцев из Кривой Балки. К ней направились монитор 'Флягин' и сторожевой корабль 'Пина'. Одновременно с ними по немцам должен был ударить с берега отряд боцмана Сероштана.
Боцман отобрал семь человек и повел нас в обход Кривой Балки. С корабля мы ушли налегке, прихватив с собой ручные гранаты и пулемет Дегтярева. Короткими перебежками, пригибаясь к земле, достигли кустарника и, продравшись сквозь него, залегли. Мы с Ленькой Балюком вместе плюхнулись наземь.
До этого мы никогда еще не встречались с немцами лицом к лицу.
А теперь они были где-то рядом, может быть, в десяти или в пятнадцати шагах от нас, и каждый шорох, каждый громкий вздох мог привлечь их внимание.
В такую минуту твердой и прочной кажется только земля, к которой ты прижимаешься всем телом. Рядом с тобой лежат товарищи, но ты так одинок, словно, кроме тебя самого, нет никого во всем беспредельном мире, словно только ь тебя и ни в кого больше нацелены со всех сторон десятки ружейных стволов. Не понятно лишь, почему они медлят, отчего не стреляют.
В такую минуту больше всего угнетает пустота тишины. На тебя давит неизвестность. Ее груз невыносим. Лежишь и ждешь. Чего? Кто скажет? Беспомощным и робким, созданным из самого хрупкого и непрочного материала в мире кажешься ты самому себе.
В такую минуту нервы напряжены до предела. Но тут что-то щелкает над головой. Падает ветка. Ленька Балюк вскакивает, швыряет гранату, и грохот, возникающий впереди, поднимает меня на ноги. Изо всей силы я тоже швыряю гранату, вторую, третью...
И нет тишины. И нет одиночества.
Вслед за Сероштаном мы поднимаемся в рост и устремляемся вперед. Нас уже не остановить.
Потом, когда Кривая Балка очищена от немцев, Ленька Балюк говорит с восхищением:
- Ох, и загнули же вы, Парамон Софронович. Аж в пот бросило. Кажись, и мертвого подняло бы на ноги.
Жора Мелешкин, этот сухопутный моряк с Константиновской, смеется мелко, заливисто.
- А Сенечка, между прочим, тоже давал жизни. Слышали? - спрашивает он сквозь смех.- Вот тебе и вежливое обхождение. Трам-тара-рам...
Мы располагаемся полукругом, роем окопчики. Немцы, неровен час, могут вернуться. Ленька Балюк вытряхивает из всех карманов хлебные крошки, собирает их на ладони и отправляет в рот. Как летит время! Уже вечереет.
- Живы, все живы,- с удивлением говорит Жора.- А я уже думал, что мне крышка. Погиб во цвете лет.