наше внимание не останавливалось на мучительной неловкости, я беспрерывно что-то говорил, может быть, говорил не самое глупое, но меня не покидало ощущение, что я говорю не то и что все это не нужно моей собеседнице. Она совсем ничего не пила и не ела, все смотрела на меня своими зелеными глазищами, то ли внушая мне какую-то свою мысль, то ли спрашивая, что же мне от нее нужно?
Мне не нужно было от нее ничего. Вернее, мне не было нужно от нее ничего в те дни, когда я решил ей помочь, и сегодня, когда я приглашал ее обедать. Но все же ее молодость, красота, возбужденность, эти немигающие глаза, смотрящие на меня неотрывно со столь близкого расстояния, обстановка ресторанного столика, графинчик коньяка, уже выпитый мной,- все это смещало реальный план, рождало смутные иллюзии, протягивало ниточки в отдаленное будущее. В конце концов мы это поняли оба, так что, для того чтобы не оставалось тут неясного места, я вынужден был сказать:
- Не думайте, что мне от вас что-то нужно. Случайно вы узнали о моей помощи, и случайно мы сегодня столкнулись перед входом в Академию. Сейчас отобедаем и расстанемся навсегда.
Но тут я посмотрел на нее, и мне вдруг больно и остро захотелось, чтобы это не было навсегда. Захотелось какой-нибудь зацепки, соломинки, огонька надежды. Поэтому, свернув с прямой и короткой дороги начатой фразы, я пошел на зигзаг и многоречиво заговорил:
- Понимаете, будут идти годы, вы будете учиться, станете совсем взрослой...
- Я взрослая...- нетерпеливо перебила она.
- Вы станете совсем взрослой. Если вы когда-нибудь захотите, можете позвонить мне или прислать письмо. Одну только фразу: 'Я хочу вас увидеть'. Договорились? Пусть это будет через несколько лет. Не важно. Главное, чтобы вам действительно захотелось.
Я уезжал из Ленинграда, и она провожала меня на поезд. Около двери вагона, куда мне предстояло войти, на нее нашла непонятная для меня вспышка гнева. Вместо того чтобы мирно попрощаться, сказать 'до свидания' (да не мешало бы и 'спасибо' сказать, черт возьми!), она вдруг затараторила срывающимся от волнения и, пожалуй, злым голосом:
- Никогда я вам не позвоню и не напишу. И вы мне не звоните, понятно? И не пишите. Дайте слово, что не будете звонить и писать. Дайте слово!
- Пожалуйста! Кто вам сказал, что я собираюсь... Пожалуйста.
Она опять раскраснелась и, раскрасневшись, стала еще прекраснее, и некий внутренний голос отчетливо подсказал мне, что надо сейчас, в ответ на ее вспышку, разорвать билет, бросить его под колеса вагона, остаться и будь что будет. Но я вместо этого довольно твердо и даже слегка обидевшись выговорил, уже берясь за железный поручень:
- Хорошо. Я обещаю не писать, не звонить. Живите спокойно. Учитесь...
Поезд тронулся.
За два года многое происходит с человеком. Многое произошло и со мной. Но под всеми событиями (книги, поездки, встречи, горы, море) глубоко-глубоко сохранилась, оказывается, одна болевая точка, участочек сознания, который заведовал отношением к этой девушке, не забывал о ней и чего-то ждал. Поэтому я как-то даже и не удивился, когда однажды разорвал конверт, надписанный все еще школьным почерком, я прочитал там на тетрадном листе в клеточку занявшее только верхние строчки страницы: 'Вы дали мне право написать Вам, если я захочу. Я хочу Вас видеть. Приезжайте к нам в город. Жду Вас'.
Письмо было получено мной за день до визита к профессору Агнессе Петровне Баженовой. Потом начались изотопные исследования, после которых сразу же назначили операцию. Но для того я и выпрашивал лишний день...
Надо же так совпасть. Два года. Семьсот и сколько-то дней, а все сошлось на последнем дне перед моей операцией. Если бы писать роман и строить сюжет, и то не придумать бы такого же неправдоподобного совпадения. Но жизнь смелее нашей сочинительской фантазии, потому что она не боится показаться неправдоподобной и нарочитой.
Так, значит, я все-таки увижу тебя! Соберу бумаги, напишу стихотворение, и у меня останется еще целый день.
Огромный, свободный день. Езды до вашего города полтора часа. Разве это езда! Это миг по сравнению с вечностью. Значит, кто-то, может быть, и правда (под названием судьбы) сочиняет наши жизни. И вот - подарок в эти черные дни. В канун хирургического отделения онкологичес-кого института, в канун больничной палаты, няни, 'уток', термометров, снотворных, уколов и всей больничной безысходности. Вспышка жизни и света. Резкая скорость автомобиля, необычность и острота свидания после двух лет, вино и улыбка, зеленые глаза и черные волосы по плечам. Изотопы... Изотопы, они наговорят! Какие могут быть изотопы, если вот она - жизнь. Перемываешь время, словно золотой песок, в котором через песчинку - крупица золота. А то вдруг и самородок величиной с грецкий орех!
Но проклятая стена странным образом отделила меня от жизни. Словно и правда опустилось стекло между мной и остальным миром. Все видно, и даже очень явственно, даже выпуклее и ярче, чем обычно, но всё какое-то постороннее, существующее само по себе.
Я уже ехал к тому перекрестку дорог, где можно налево повернуть в Москву, а направо - в другой, ее, город. Я ехал с твердым намерением поехать направо, но с ужасом не чувствовал в себе ни волнения перед встречей, ни трепета, ни желания встречи. Напротив, лишних два часа сидеть за рулем и завтра опять эти два часа в дополнение к неизбежной дороге до Москвы. А я устал, и мне все - все равно, и надоело сидеть за рулем, надоело ехать, надоело следить за мельканием деревьев и безобразных, вывороченных бульдозерами глыб земли, на серое небо, на голодных черных птиц, нахохлившихся под ноябрьским ветром. И вообще - надоело смотреть. Можно представить себе в кино, как золотоискатель моет всю жизнь песок в надежде на золотой саморо-док, а потом, когда самородок оказывается в руке, не хватает уже сил поднести его к глазам, либо у глаз не хватает сил разглядеть. И все туманится, размывается, а потом и меркнет.
Перекресток оказался перед моим радиатором быстрее, чем я его ждал. Кто-то другой включил за меня знак левого поворота и повернул баранку налево. Кто-то другой за моим ощутил на щеке постороннее и щекочущее, дотронулся пальцами и увидел, что пальцы мокры. Это делал кто-то другой, а я просто ехал к Москве, все ближе и ближе к Онкологическому институту имени Герцена нa Беговой улице и все дальше и дальше от молодой зеленоглазой женщины, написавшей на тетрадном листе бумаги: 'Я хочу Вас видеть. Приезжайте в наш город. Я жду Вас'.
20
В приемном отделении, как видно, были предупреждены, что я в двенадцать часов приду. Во всяком случае, женщина в белом халате, прежде чем оформить меня, достала из ящика стола книгу и тоже, как и в лаборатории неделей раньше, попросила дарственную надпись. 'Перед входом в чистилище... Входящий, надежду оставь за дверями', надо бы написать что-нибудь в этом роде. Но я написал обыкновенное: 'Уважаемой Надежде Ивановне (допустим) на добрую память'.
Тотчас мне пришлось раздеться и получить на временное пользование настоящую полотняную рубаху с длинными рукавами, исконную нательную рубаху, каких я не носил с солдатской поры, и синюю бумазейную пижаму. Ношеную-переношоную, стираную-перестираную. Новая моя униформа. Получив автограф, женщина в белом халате не могла уж отказать, чтобы я в нарушение порядка пронес с собой серую трикотажную рубашку, дабы не сидеть в бумазейной куртке, а также (что гораздо важнее) черный чемоданчик под названием 'дипломатический', наполненный чистой бумагой, подстрочниками Абуталиба и книгами.
Переодетого (бумазейные синие штаны едва до щиколоток, у курточки рукава чуть-чуть длиннее, чем до локтя), проводили по лестнице на третий этаж. Пока шел, успел схватить глазом надпись на дверях туалета: 'Вольным вход воспрещен'. А я - больной. Я теперь по другую сторону от этих медсестер, врачей и нянечек. Нас разделяет отныне невидимая черта. Я больной, а они здоровые. Я в синей куртке, больной из шестидесятой палаты, один из сорока, допустим, больных, размещенных на третьем этаже, и ничего более. Диагноз поставлен, анализы все известны, операция назначена, койка в шестидесятой палате определена. Одна из четырех, та, что у правой стенки в дальнем от двери углу.
Как кошка на новом месте обходит все углы, так и я пошел по коридорам поглядеть, где что расположено. Холл, четыре обеденных стола, закрытая в этот час раздача. Здесь больные берут тарелки с едой, за этими столами едят. Тут же и холодильник, набитый кульками, пакетиками, банками, свертками, бутылками с молоком и кефиром. Тут и я буду хранить все, что мне принесут из дома в дополнение к больничному питанию. Тут же стоит телевизор. После ужина все садятся и смотрят, как в самом невинном доме отдыха. От холла тянется коридор. По правой руке - медицинские комнаты, перевязочная,