мысленно спрашивал себя: не собрались ли под окнами люди? Даже когда под просительным взглядом томной загадочной Сирануш Асмик понижала свой голос, ее старательное пиано запросто могло бы поспорить с фортиссимо духового оркестра.
С необычайным воодушевлением она излагала, как проходила бакинская гастроль Сирануш.
— Вай, это было что-то немыслимое! Вся филармония чуть не рухнула. Люди находились в экстазе. Сирануш сыграла на бис «Муки любви», они помешались. Я думала, ее разорвут. Она — на сцене, стоит, как овечка, в белом платье, у ног
— толпа. Что-то ревет, чего-то требует. Все в ее власти — скажи она слово, пойдут босиком по острым камням. Один ко мне подошел и крикнул: твоя двоюродная сестра может просить у меня все, что хочет. Я говорю ему: ей не надо. Ей уже Бог дал все с избытком. На следующий день у нас дома мы устроили обед в ее честь. Мой друг Лятиф сам готовил плов, клянусь мамой — никому не доверил. Такого плова никто не сделает (Сирануш авторитетно кивнула). Приехал еще на своей машине его ближайший товарищ Панах. Этот Панах — красавец, лезгин. И очень был хорошо одет — рубашка кремовая, брюки серые, носки такие оригинальные. Еще он с собой привез Менашира.
Я осведомился:
— Тоже лезгин?
— Нет, тот был тат, — сказала Асмик. — У нас в Баку все перемешалось. Мой Лятиф из Евлаха, азербайджанец. Панах — лезгин, Менашир — тат. Такой это город
— какой-то ерш, так, кажется, говорят алкоголики. Мы тоже выпили в честь Сирануш. Вижу, Панах на нее смотрит. Не просто смотрит, а душно смотрит. Она, моя птичка, не знает, что делать, сидит — не дышит, глядит, как ангел. А этот лезгин в нее впился глазами, пожирает, словно голодный тигр. Мамой клянусь, такое пламя идет от него, нам всем стало жарко. И с каждой минутой он распаляется все больше и больше, какой-то ужас! (Сирануш подтвердила это кивком.) Вай! Оглянуться я не успела, они ее вытащили во двор и начали вталкивать в машину. Сирануш зовет меня: «Асмик, спасай!». Я кричу: «Отпусти ее, проходимец!». Лятиф кричит: «Панах, ты мой гость!». Панах кричит: «Лятиф, клянусь честью, доставлю в целости, будет довольна!». (Сирануш серебряно рассмеялась.) Менашир кричит: «Не хватайся за руль! Всех раздавим!». Я кричу: «Сирануш! Теперь видишь, среди каких ишаков я живу?!». Едва-едва мы ее отстояли. Потом Лятиф мне устроил скандал, он из Евлаха, там все ненормальные. «Ты моих гостей назвала ишаками!» Я говорю: «Ишаки и есть. Даже за женщиной не поухаживали, сразу тащат ее в машину». Он мне на это отвечает, не отвечает, а рычит: «Каждый ухаживает по-своему». Вай! Что было! Он так взбесился, прямо на мне изорвал мою блузку, парень такой оригинальный… (Сирануш кивком согласилась с кузиной.) Тут я ему такое сказала… там была минута молчания.
Она вела свой рассказ вдохновенно, и было понятно, как все ей мило — и этот женский триумф Сирануш, и плов, который готовил Лятиф, друг сердца из пламенного Евлаха, и тат Менашир, и лезгин Панах, этот красавец и проходимец с оригинальными носками, пришедший в полную невменяемость. И даже то, что юный любовник порвал на ней блузку, ей тоже нравилось — все это было ее привычной, знойной, горластой бакинской жизнью, которая — кто бы это сказал — была в те дни уже на излете.
— Все хорошо, — сказал я лояльно, — что кончается хорошо.
— Это кончилось, но не сразу, — с глубоким вздохом сказала Асмик. — У нас есть общий двоюродный брат. Он живет в Армении, в Ленинакане. Его зовут Гриша Амбарцумович. Он запылал, когда это услышал.
Такое занятное сочетание уменьшительного имени с отчеством я воспринял сперва как шутку Асмик, но она объяснила мне, что в Армении такая форма давно узаконена.
— И что же сделал двоюродный брат?
— Что он мог сделать — страшно подумать. У него есть близкий друг Авасетик, мастер спорта и чемпион по штанге. Они клялись, что приедут в Баку, чтоб рассчитаться за честь сестры.
— Но честь, как я понял, не пострадала?
Сирануш загадочно усмехнулась.
— Допустим. Но Гриша Амбарцумович смотрит со своей колокольни, — голос скрипачки звучал, как флейта. — Достаточно, что меня коснулись. Это не человек, а порох!
— Если бы вы его увидели! — Асмик даже воздела к небу полные мучнистые длани. — Красавец! Талия, как у девушки. Размер ноги у него тридцать восемь.
Я сказал:
— Интересно было б взглянуть.
Сирануш бархатно улыбнулась и благосклонно пообещала:
— Когда он появится в Москве, я вас обязательно познакомлю.
Финальный аккорд, венец застолья! — пышная Асмик сварила нам кофе, а Сирануш принесла бананы (они были редкостью в Москве) и крутобокие гранаты. Отхлебывая из фарфоровой чашечки огненное густое зелье, она ввела меня в суть проблемы.
Из Лондона ей привезли концерт (не то Сибелиуса, не то Бриттена — я сразу забыл, окрестив для себя автора сонаты Бретелиусом по ассоциации с бретелькой
— у каждого из нас свои образы). Она сделала собственную редакцию, которую и вручила однажды по легкомыслию и легковерию одному предприимчивому коллеге. Спустя довольно солидный срок этот честолюбивый малый издал сонату в своей редакции, но эта редакция ничем, ни-чем (гром и молния!) не отличалась от редакции Сирануш.
— Мои штрихи! — восклицала она. Ее смиренные очеса, тихо мерцавшие под ресницами, непримиримо заполыхали. — Моя каденция! И аппликатура — тоже моя! Какое бесстыдство!
— Вор! Негодяй! Грязный подлец! — бешено выкрикнула Асмик.
Я попросил ее успокоиться и, обратившись к Сирануш, осведомился о значении терминов. Она пояснила мне, что штрихи — указания для смычка, аппликатура — то же для пальцев, а каденция — это самое главное, в известном смысле — личное творчество, предмет ее гордости, виртуозный экспромт меж разработкой и репризой!