— Что и говорить…
— Ну а ты? Не киснешь?
— Держу себя в рукавицах.
— Женился? (Я внутренне напружинился. Такие вопросы всегда — прелюдия.)
— Представь себе, еще не собрался.
— Не можешь меня забыть? (Начинается.)
— Естественно.
— Ой ли? (Опять это «ой ли»? Вот уж истинно — пронесла через жизнь.) Вслух сказал:
— В этом нет ничего удивительного.
— Белан! А ведь надо бы повидаться. (Ну да. Только этого не хватало.) Я спросил ее:
— Как твой контрабасист?
— Мы расстались. Я уходила к Курляндскому.
— В самом деле? Кто же это такой?
— Белан! Ты что — газет не читаешь? (Вот горе. Ну откуда мне знать?)
— Прости. А что про него написали?
Она призвала меня к порядку.
— Белан! Он — Курляндский. Он пишет сам.
— Ах, вот что. Действительно, я отличаюсь. Постой, а почему же ты — Веникова?
— А я ушла от Курляндского к Веникову.
— Черт побери. За тобой не угонишься.
— Еще бы! Ты это должен знать. (Внимание. Опасное место. Возможен лирический поворот.)
— А Веников тоже где-нибудь пишет?
— Он — архитектор. И — не последний.
— Опять я дал маху. И что ж он возводит?
Она вздохнула, потом сказала:
— Сейчас для него — не лучшее время. Всюду — такая неразбериха.
— Во всяком случае, ты довольна?
— Более-менее. Он, разумеется, хотел бы, чтоб я сидела дома.
— Еще чего! — я возмутился. — Стоило уходить от Курляндского!
Она озабоченно проговорила:
— Курляндский, в сущности, очень с ним схож. Тоже не мог понять — в наше время мыслящий деятельный человек не смеет остаться в стороне. Ты видишь, как помудрел народ? Как он социально отзывчив?
Я с чувством заверил ее, что вижу. Она сказала, что хочет встретиться. Я понял, что нужно скорее слинять из разгоряченной столицы. Не зря учил меня Мельхиоров: спрятаться — это цель, а не средство. Если б я мог ему позвонить, услышать его хрипловатый голос: «Здравствуй, сикамбр!» Но в нашей юдоли этого больше уже не будет. Бедняга! И двух недель он не пожил в своей автономной конуре, казавшейся ему царским чертогом. Всякий раз, когда я об этом думал, я чувствовал, как некто безжалостный, искусный мастер пыточных дел, проводит прямо по сердцу бритвой.
Августа я ждал с нетерпением. Я сильно устал. Душой, а не телом. Мне плохо удавалось укрыться от девяносто первого года, хотя я старался ему показать, что не хочу с ним иметь отношений. И все-таки он меня доставал. С первого дня своего воцарения год разговаривал на басах, и в этом угрожающем тоне слышалась сдавленная истерика. С первого дня сотрясалась почва. И вот она заходила в Вильнюсе, и вот уже вздыбилась в Баку. Сначала лилась армянская кровь, потом — азербайджанская кровь, а чем одна от другой отличалась, пусть населению объясняют авторы заказных откровений.
Бездарный конец семьи единой! Я вспомнил тропическую Асмик. Где она? Где ее юный Лятиф? Навряд ли я узнаю о нем, о его страстном друге Панахе и, уж тем более, — о Менашире.
Охотней всего я б уехал в Юрмалу, в которой когда-то увидел Ярмилу, но Латвия уже стала недружественной и, в сущности, закордонной страной. Поэтому — в один день с Горбачевым — я отправился на полуостров Крым. Но он — вместе с Раисой Максимовной — в Форос, а я в одиночку — в Мисхор.
Август не обманул ожиданий. Почти девятнадцать оранжевых дней истомы и неги, без всякой печати. История дала передышку. И вдруг за сутки она спрессовалась, ускорила свои обороты, и сразу же хрустнули на весь мир косточки трех московских мальчиков, попавших под ее колесо. Столица вошла в Мисхор, словно танк, и все стало шатким, почти что призрачным — и запах моря, и свет луны, бегущий золотистой полоской по смуглой черноморской волне, и крутолобая сибирячка, приехавшая в Крым из Инты с надеждой отмерзнуть и оттянуться.
В конце августа я вернулся в Москву. То было своеобразное время — знакомые люди не столько ходили, сколько порхали, даже парили. Лица приобрели выражение новой значительности — в ней ощущалась сопричастность к небывалым событиям, второму великому перелому. Даже в глазах, помутневших от старости, можно было легко прочесть пьяную юношескую восторженность. Отец меня обнял и сообщил, что может теперь умереть спокойно. Павел Антонович, уже не похожий на загнанного в угол оленя, выразил стойкую уверенность, что та седмица — начало эры истинно мыслящих людей. Розалия Карловна, всегда