на алтын.
Свиделись. Великая радость. Я не нуждался в подтверждении того, что не вчера уже понял. Детская магия успеха не так уж безобидна и трогательна. Да есть ли он? Еще один призрак.
Нет, разумеется, я представлял, что означает успех по-советски — выбраться на поверхность из гущи, выйти, наконец, из народа, так сказать, из семьи трудовой, и умереть в своей постели. А что такое успех по-российски в начале третьего тысячелетия — так и не мог определить.
Между цветением Валерика и увяданием Виташи — такая неразличимая грань. Оба зависимы, неуверенны, живут, как будто за ними гонятся, вот-вот доберутся, вот-вот сомнут. Какой же смысл в твоей удаче, если она тебя не защищает?
И тот и другой достойны жалости. Но жаль отчего-то было Белана, красавчика Вадима Белана, который перестал быть красавчиком. Все вспоминалось его неспешное, но поспевающее повсюду перемещение по столице, его непобедимая юность. Где она? Куда все пропало?
Увидеть я хотел бы Володю, естественно, в трезвом состоянии. Что он сказал бы, если б явился из темного, полузабытого времени, которое его переехало автомобильными колесами? Взглянул бы, как маюсь я в этой толкучке, и усмехнулся: «Ну, разумеется. Патологическая охлофобия, переходящая в паранойю». Потом напомнил бы: «Надо спиваться. Я тебе давно говорил». Добавил бы к этой любимой заповеди еще одну, такую же выношенную: «Воздух настолько отравлен злом — нормальных людей скоро не будет».
Я медленно шел по чужой Москве. Волшебные свечи ночного города сопровождали, как конвоиры. Нормальных людей завтра не будет. А где они нынче, если не видят, что небо и земля обезумели и бунт стихий — не каждодневный, а ежечасный — дает нам знать, что мир не хочет, чтоб мы в нем жили, мы исчерпали его терпение.
Ну вот, повстречался с друзьями юности. Вряд ли увидимся еще раз.
9
Он поднимается мне навстречу, благоухая дезодорантом, чистый и белый, как кафель в ванной.
Сегодня Тимофей Аполлонович необыкновенно лиричен. Задумчив и бархатен. Не прагматик из Нового Света, не допускающий даже подобия сантимента, — передо мною интеллигент старого кроя, чеховской складки, всепонимающий духовник. Вот он, неспешный русский доктор, пропавший в конвейере поликлиник, он не выписывает рецепты, он постигает вас, он врачует.
— Ну что же, — резюмирует он, — недуг ваш ведет себя по-божески. Он продвигается, как тихоход, по- старому — поспешает медленно. Дает вам время, чтоб осмотреться, примериться, привыкнуть к нему. Чем вы и заняты, как я понял. От вас ведь тоже много зависит. И угол зрения, прежде всего. Что значит правильный угол зрения? Если хотите, верность оценки.
Он словно бросает спасательный круг, и я, человек за бортом, ловлю его.
— Моя кладовая, — стучу по лбу, — и впрямь захламлена до неприличия. Я сделал жестокую ревизию.
— Каков же итог? — Он — весь участие.
— Обнадеживающий итог. Хотелось всего лишь ее расчистить, освободить ее от завалов, но я не нахожу ничего, с чем, в принципе, невозможно расстаться.
Всепонимающе улыбается.
— «И с отвращением читая жизнь свою»?..
— Не только свою.
Его сочувствие на уровне его понимания. Он ласково возлагает розовую пухлую докторскую ладонь на тыльную сторону моей.
— Стоит ли говорить об этом? — спрашивает он элегически. — Несовершенство наше известно.
Мысленно я с ним соглашаюсь. Я разочарован собой. Запасы мужества быстро тают, а игры в мужественность наскучили.
— Вы правы, — изображаю ухмылку. — Дело не в нашем несовершенстве. Всего лишь — в несовершенстве мозга.
Он прикладывает палец к устам. Он останавливает вандала.
— Если что и совершенно, то мозг.
Стоило посягнуть на святыню, и Тимотеус преображается. Доктор Чехов уходит в тень и уступает место трибуну. Впору просить о снисхождении. Вотще! На мою обреченную голову обрушивается вал информации. Но это не лекция просветителя. Я слушаю проповедь миссионера.
Уже в мои первые посещения, когда он говорил о деменции, которая меня ожидает, о потере когнитивных способностей, в голосе его прорывалась эта ораторская патетика. Казалось, что собственное всеведенье его возбуждало, почти независимо от содержания монолога. В суровые древние времена гонец, приносивший дурные вести, не знал, останется ли в живых. Но Тимотеус был в безопасности, и только скорбный удел пациента несколько умерял его жар.
Но нынче — речь о тайне и таинстве, которым он посвятил свою жизнь. Понятно, что он гарцует и скачет, как иноходец без узды. Я узнаю, что число нервных клеток в мозгу исчисляется миллиардами уже при рождении человека. И что их чувствительные ядра легко воспринимают сигналы от всех рецепторов — кожных, зрительных, вестибулярных и слуховых.
Он просит меня представить себе поверхность обоих моих полушарий, разграниченных спайками нервных волокон. Эта поверхность и есть тот слой нашего серого вещества, которым мы привыкли гордиться. Его-то и называют корой.
В этом духе он изъясняется долго. Нужды нет, что его аудитория — это один-единственный слушатель, приговоренный им к высшей мере. Пока есть время, изволь припасть к божественному сосуду разума.
Он погружает меня в поток милитаризованных образов. Идет война за жизнь человека. Со дня его