надежду России до уровня мелкого афериста.
— Если вернуться к «книжному делу», то вы, оборачивая диссидента маниакальным библиофилом, выставили его в результате этаким лупоглазым барашком, полупомешанным идиотиком. Так вы его воспринимали и так воспринимаете ныне. Разве я не права?
— Вы правы.
Этого она не ждала. Помедлив, презрительно рассмеялась:
— Ну, разумеется, разумеется. При безрелигиозном сознании вы не могли иначе чувствовать. Не зря о таких, как вы, говорили: богооставленный человек. Устроились в той пакостной жизни вполне уютно, благополучно и судите свысока людей, которые заплатили юностью.
— Там этого нет.
— Меж строк! Меж строк! Дрянная совковая манера. Возлюбленный эзопов язык! Рабский жаргон прирученной фронды! В особенности — московской фронды!
Она разрумянилась, даже голос, казалось, потерял хрипотцу, стал звонче, моложе, она сама вдруг неожиданно помолодела.
— Вы ненавидите москвичей? — спросил я. — Это что — родовое?
— Вы ошибаетесь. Я — москвичка. Можно сказать, теперь вернулась на историческую родину.
Вот и еще один сюрприз. Она помолчала, потом спросила:
— Совсем не узнаете меня?
Нет, не узнал. Совсем не узнал. И совпадение имен мне ничего не подсказало. И в сердце не ударила молния — догадка, видение, смутная дрожь. Не вспомнился голос, в котором звучали одновременно две интонации — резкая, требовательная и растерянная. Соседство их было странным и трогательным. А после был только один беззащитный, точно захлебывающийся шепот. Попробуй обнаружь его эхо в учительской агрессивной речи, поди разгляди золотистый свет из широко распахнутых глаз за этими затененными стеклами.
Едва ли не истязая себя этим кощунственным усилием, я попытался сопоставить сидевшую передо мной грузную тетку в коричневой кофте с исчезнувшей, пропавшей, растаявшей — тело в бликах от фонаря вздрагивает в моих руках, пахнет томительно хвоей и жаром, узкие ступни ищут опоры. Я всматривался в свою собеседницу, чтобы усмирить свою кровь.
— Очень не похожа на ту? — проговорила она негромко с вымученной кривой усмешкой.
— Все мы меняемся, — пробормотал я.
— Я не хотела этой встречи. Вы ее сами добивались.
Несколько бесконечных минут я еще старался понять, что же мне считать наваждением — ту давнюю ночь или этот день?
Мы обменялись с ней неизбежными, словно повисшими в воздухе фразами. Нехотя, подчеркнуто кратко, попутно перебирая бумаги, она рассказала, что после зоны, на поселении, вышла замуж за человека такой же судьбы, Адама Петровича Вельяминова, потом он ее увез в свой город, в котором она и осталась жить. Пока не схоронила его. Была ли за эти годы в Москве? Случалось. Но редко. Два-три раза она провела здесь два-три дня.
Я не спросил ее, почему она не дала знать о себе. Не сговариваясь, мы замолчали. Она оборвала паузу первой.
— Вы не обидитесь, если я кое о чем спрошу вас?
— Спрашивайте.
Все с той же насильственной усмешкой она бормотнула:
— Дело прошлое, но почему вы меня не искали?
— Вы задаете этот вопрос?
— Почему бы и нет?
— Потому, что он — мой.
Вдумчиво постучав по столешнице цензорским красным карандашом, она сказала:
— Формально вы правы. Вы ничего обо мне не знали. И не узнали…
— О, да, — я прервал ее. — Густой конспиративный туман.
— Здесь конспирация ни при чем. Зачем было отягощать вашу голову? Я не предвидела, что знакомство, — тут она заметно смутилась, — будет… будет иметь продолжение.
Это смущение было по-своему трогательно. Да еще в ее возрасте. Но я был не готов умилиться.
— Так конспирация ни при чем? Не только вы растаяли в воздухе, все ваши приятели растворились, точно они во сне привиделись. А книжник-подпольщик мне заявил при встрече, что знать ничего не знает.
— Они поступили, как я их просила.
— Очень своеобразная просьба.
— Помните вечер, когда мы собрались отметить возвращение Шуры? Видела, что решительно все у вас вызывает раздражение. И всё и все. Я сразу почувствовала, как вы отнесетесь к нашему выбору. И тем более к нашему будущему. Вы обо мне ничего не знали, но я-то о вас кое-что знала.
— О чем это?