— О ваших друзьях, о вашем круге…
— Скажите еще — «ваше сословие». Мы вместе учились…
Я оборвал себя. И не подумаю оправдываться.
Она вздохнула:
— Что бы там ни было, вы не должны винить кого-либо. В сущности, вас оберегали.
Я спросил ее — достаточно резко:
— Зачем же тогда вы ко мне пришли?
Все-таки я не удержался. Тема эта была запретна — в первую очередь для меня. Меньше всего я собирался коснуться ее хотя бы краем в беседе с дамой в коричневой кофте.
Она еще гуще покраснела.
— Зачем я пришла к вам? Пришла проститься. Я понимала, что провожу последние часы на свободе. Я очень тогда себя ругала, я знала, что приходить не следует, но это было сильней меня.
Дождался. Еще одна-две фразы, и мы лирически раскудахтаемся. Два шага осталось до анекдота. Надо свернуть с опасной дорожки.
— Понятно. Вы меня оберегали. Прямо как декабристы — Пушкина. Тем более грустно, что мой мемуар принес вам такое разочарование. Как видите, напрасно старались сберечь меня для русской словесности.
Она поняла, что я не намерен бродить по аллеям ностальгии, и сухо произнесла:
— Не скрою. Я опечалена и — сильно. За столько лет вы с места не сдвинулись. Все та же кичливая апатия.
Я усмехнулся:
— Моя апатия — термоядерная энергия рядом с апатией населения.
— Поверьте, оно не так безнадежно, как вам представляется.
— Вовсе нет. Его толерантность меня чарует. Когда-то мошенником возмущались, а он убеждал, что чист, как дева. Теперь, когда он слышит хулу, то даже бровью не поведет, а общество приходит в восторг: Орел! Умеет держать удар.
— Все это до поры до времени, — сказала она. — Однажды поймете, что иронический релятивизм стоит недорого. Пусть он даже кого-то иной раз и убедит, но никого не победит. Мне жаль вас.
Я мог бы ей напомнить, что убедить нашего брата нельзя ни при каких обстоятельствах. И я не хочу этим заниматься. Тем более не хочу побеждать. Я был бы не прочь одолеть слабоумие, но это совсем уже мертвое дело. И я ничего не возразил. К тому же она меня пожалела.
— Я благодарен и растроган, — сказал я с подчеркнутой почтительностью. — Я худо распорядился жизнью. Но каждый кулик на свой салтык. И у меня вариантов не было.
Она сказала с подчеркнутой горечью:
— Бывает, что эволюционируют.
Я выразительно вздохнул. Ну, разумеется. «Надо рость» — любил напоминать мне Володя. Так перекормлены трупным мясом, что поступь неслышных преображений кажется нам исполненной грации. Но стоит лишь подумать о тех, кого мы знали и вновь увидели десятилетия спустя, и выясняется, сколь жестокой, едва ли не схожей с умерщвлением, оказывается перемена.
— Бесспорно, — сказал я, — есть и натуры, способные к саморазвитию. Вы даже стали идеологом. Пусть только издательства «Весы». Это свидетельство в вашу пользу. Ну что ж — на лотках и в библиотеках столько пылится безмолвных книжек. Одной будет меньше. Не так уж страшно.
Произнеся столь звонкую фразу, я протянул руку за папкой. Она презрительно улыбнулась:
— Вполне эскапистское заявление.
Я согласился с нею:
— Пожалуй. У всех — заготовленные позиции. У вас, у издательства, у меня.
— У вас? У вас позиции нет. Это и тешит вашу гордыню.
Я миролюбиво сказал:
— Это не так. Просто однажды я сделал открытие: проигравший передает эстафету выигравшему. Каким-то неотвратимым образом оказываются в одной команде.
— Все в том же великолепном стиле, — сказала она. — Вы — вне команды. Не обольщайтесь — не отсидитесь.
— И это я слышал. От человека, которого вы бы назвали врагом. Лидия Павловна, круг замкнулся.
Даже за затененными стеклами было видно, что глаза ее вспыхнули. Потом она тихо произнесла:
— Вы отняли у меня немало. Теперь хотите отнять биографию?
Я взял из ее рук свою папку. О чем я думал, когда сюда шел? О чем я думаю, уходя? О том, как сберечь хоть единый лучик в уже подступающей темноте?
Она сказала:
— Самое грустное, что оба мы, не желая того, сумели испортить друг другу жизнь.
— Не в этом дело, — пробормотал я. Хотя ровно в этом оно и было.