все, — тоже ничего бы не добилась. Она же просто шлюха, а я из старой семьи, во мне порода; она бы не успела и пару раз рот раскрыть, как ее бы выдворили из города.
Нет, я не боялся, что она распустит язык. Не боялся, что, если останусь с нею, уже не буду себя контролировать. Я себя и раньше не контролировал. Никакой власти над собой — одно везенье. Ведь кто бы ни напомнил мне о моем бремени, кто бы ни сделал то, что сделала
Кто угодно. Эми. Джойс. Любая женщина, которая хотя бы на миг станет
Я их убью.
Буду стараться, пока не убью.
Элмеру Конуэю тоже пришлось пострадать — из-за
Главным образом из-за этого я и убил Элмера — но не только. Конуэи входили в тот круг, жили в том городе, что сомкнулся вокруг меня: самодовольные ханжи, лицемеры, все до единого — вонючки, а мне с ними приходилось сталкиваться каждый день. И я должен был щериться, улыбаться им, говорить приятное; может, такие люди есть везде, но когда от них невозможно удрать, когда они все время к тебе лезут, а ты не можешь удрать, никогда, ни за что не можешь от них удрать…
Ну, в общем.
Бродяга. И еще кое-кому я отомстил. Не знаю — насчет них я как-то не уверен.
Никому из них жить здесь не надо. Они из тех, кто берет, что дают, потому что на сдачу у них нет гордости или кишка тонка. Может, все дело в этом. Может, мне кажется, будто мужик, который не огрызается, когда способен и должен, заслуживает худшего, что можно ему прописать.
Может быть. Насчет подробностей я не уверен. Я вам могу только общую картину представить; даже специалистам большее не под силу.
Я много чего читал у одного мужика — по-моему, фамилия Крепелин — и все не запомнил, конечно, даже сути не вспомню. Но лучшие куски, самое важное — вот, мне кажется, примерно так:
«…трудно к изучению, поскольку так редко обнаруживается. Заболевание обычно начинается в период полового созревания и зачастую предваряется сильным потрясением. Больной страдает от сильного чувства вины… в сочетании с ощущением фрустрации и преследования… которые с возрастом усугубляются; однако поверхностные признаки… расстройства редки, если вообще имеются. Напротив, поведение больного представляется целиком и полностью логичным. Он рассуждает здраво и даже проницательно. Он полностью осознает, что? делает и почему…»
Это написано о болезни — точнее, болезненном состоянии, которое называется
Неизлечимо.
Написано это, можно сказать, обо…
Но я смекаю, вы это и так знаете, правда?
23
В тюрьме я провел восемь дней, но никто меня не допрашивал, да и номеров, вроде пластинки с голосом, больше не откалывали. Отчасти я даже рассчитывал, что номера будут, потому что в этой своей улике они быть уверены никак не могли — в моей реакции то есть. Не знали толком, оговорю ли я сам себя. А если и были уверены, предпочли бы, чтоб я раскололся и признался по собственной воле, я их знаю. И тогда они бы отправили меня прямиком на стул. А иначе — использовав улики — они этого не могли.
Но я так смекаю, что у них в тюрьме больше ни на какие номера не было средств, а может, техники не раздобыли. Как бы то ни было, номеров не откалывали. И на восьмой день часов в одиннадцать вечера меня перевели в психиатрическую больницу.
Меня определили в неплохую палату — несколько лет назад, когда отвозил в дурку одного беднягу, я видел гораздо хуже — и оставили в покое. Но я огляделся и сразу понял, что за мной следят через щелочки в стенах под самым потолком. Мне бы не оставили в палате табак, спички, стакан и кувшин с водой, если б за мной никто не наблюдал.
Интересно, подумал я, как далеко мне разрешат зайти, если я вдруг кинусь резать себе горло или обматываться простыней и себя поджигать, — только над этим я думал недолго. Час был поздний, а я просто умотался спать на шконке в холодной. Я выкурил пару самокруток и окурки загасил очень аккуратно. Потом с непогашенным светом — выключателя в палате не было — растянулся на кровати и заснул.
Часов в семь утра вошли дородная медсестра и парочка ребят в белых куртках. Сестра смерила мне температуру и пульс, а они стояли и ждали. Потом она ушла, а санитары отвели меня по коридору в душевую и посмотрели, как я моюсь. Они не грубили, руки не выкручивали, но и разговаривали только по делу. А я с ними вообще не беседовал.
Я вылез из-под душа и опять надел эту короткую ночную рубашку. Мы вернулись в палату, и один санитар заправил мне постель, пока другой ходил за моим завтраком. Болтунья на вкус была какой-то жухлой, кроме того аппетиту не способствовало, что, пока я ел, они убирались в палате, выливали эмалированный горшок и так далее. Но съел я почти все и выпил жидкий еле тепленький кофе. Когда я доел, они тоже закончили с уборкой. Ушли и опять меня заперли.
Я выкурил самокрутку, и это было приятно.
Интересно… нет, вообще-то неинтересно. Чего тут интересного — провести вот так всю жизнь? Минимум раз в десять гаже, потому что сейчас я у них был диковиной. Сейчас меня тут прятали; на самом деле меня, конечно, похитили. И всегда есть шанс, что поднимется вонь. Но если нет, даже если меня сюда посадили — ну, все равно я диковина, только другая. Мне тут будет хуже, чем всем остальным.
Конуэй мне это обеспечит, даже если доктор Отто-щалый мной особо не заинтересуется.
Я как бы заранее смекал, что док со своими твердыми резиновыми игрушками может возникнуть в любой момент, но он, наверно, все-таки соображал, что я ему не по зубам. Очень многих смышленых психиатров такие ребята, как я, запросто обводили вокруг пальца, и врачи тут не виноваты. Им особо не во что пальцами тыкать, понимаете, да?
Может, у нас болезнь, болезненное состояние — а может, мы хладнокровны и умны как черти или вообще невиновны в том, что на нас вешают. Одно из трех, потому что наши симптомы подходят к чему угодно.
Поэтому Отто-щалый меня не мучил. Меня никто не мучил. Сестра навещала утром и вечером, а два санитара неизменно делали одно и то же. Носили мне еду, водили в душ, убирали в палате. На вторые сутки — и потом через день — мне давали безопасную бритву и смотрели, как я бреюсь.
Я думал о Ротмане и Бутузе Билли Уокере — просто думал, совсем не переживал. Потому что, елки- палки, переживать мне было не о чем, они, вероятно, за нас троих и так достаточно переживали. Но…
Но я забегаю вперед.
Они — Конуэй и прочие — до сих пор сомневались в своих уликах; и я уже говорил — они бы предпочли, чтоб я сам раскололся и признался во всем. Поэтому на второй вечер в психушке со мной все- таки откололи номер.
Я лежал на боку на кровати, курил, и тут свет стал меркнуть — мерк, мерк и почти совсем погас. Потом надо мной что-то щелкнуло и вспыхнуло — и с дальней стены на меня смотрела Эми Стэнтон.
Ох, ну конечно, картинка; из нее просто сделали диапозитив. Не надо быть семи пядей во лбу: это проектор показывает мне картинку. Эми шла по дорожке у своего дома, улыбалась, но вид у нее при этом был встрепанный, я это сколько раз видел. Как будто сейчас она откроет рот и скажет: