шума и давки беснующегося Концертного зала. Или во власти суровых и горьких песен этого Розенбаума… И только когда они подошли к «Мерседесу» Майкла, в ее глазах появилось сомнение.
— Вы… Вы, правда, иностранец? Я думала, вы мусору просто так по-английски сказали, чтобы он отвязался…
— Да, — сказал Майкл жестко, словно мстя ей за то, что сам же ее стеснялся до начала концерта. — Я американец. Это плохо?
— Нет, что вы! — она снисходительно улыбнулась. — Просто я думала, что вы латыш или эстонец… У вас акцент… — И села в машину.
— Где вы живете? — спросил он.
— В Черемушках. Это далеко. Я, пожалуй, на метро поеду. Только вот… — и она опять полезла в сумочку за деньгами.
— Черемушки — это мне по дороге, — перебил он и тронул машину. — Но умоляю: закройте свою сумку!
Черемушки — построенный еще при Хрущеве рабочий пригород Москвы с облупившимися теперь от старости пятиэтажными домами — были, говоря строго, куда дальше, чем дом на Ленинском проспекте, где жил Майкл, но в той же юго-западной стороне Москвы. По дороге Майкл выяснил, что девочку зовут Поля, что ей пятнадцать с половиной лет, что она учится в музыкальном училище на хоровом отделении, мечтает стать оперной певицей, знает всех американских и европейских звезд хард-рока, а в Москве живет всего третий месяц — папу, офицера связи, перевели сюда из Херсона, небольшого порта на Черном море…
Нужно ли говорить, что сочетание трогательной зеленоглазой юности с совершенно взрослой эрудицией и категоричными суждениями обо всем — музыке, поэзии, политике и даже погоде — увлекли Майкла уже всерьез, глубоко — так, что он сам себе удивлялся. Две недели они встречались почти каждый день, бродили, разговаривая часами, по заснеженной Москве, отогревались в ночной дискотеке гостиничного комплекса Армана Хаммера, дважды сходили в Лужники на концерты новых английских звезд софт-рока, а затем… «Сегодня я буду завтракать у тебя», — бросила ему Полина однажды вечером, явившись на их традиционное место свиданий у метро Маяковского. И тут же заговорила о чем-то другом, а Майкл… Он даже огорчился — черт возьми, вот и весь роман, а он-то, как говорят русские, тянул резину, бродил, как романтик, по холодной Москве, слушал лялькины лекции о Пастернаке и Высоцком… А она такая же, как все, хоть ей и 15 с половиной лет…
Ночью оказалось, что она девственница. Майкл замер, оторопев, даже приподнялся на руках над ее полудетским телом. «Господи! — пронеслось у него в мозгу. — Что я делаю?! Она же русская, несовершеннолетняя, и…!» «Ты девушка?» — спросил он. «Ну и что? Я люблю тебя…» — сказала она.
С тех пор у Майкла не было других женщин, и он не нуждался в них. Он знал, что Поля — это ЕГО тип, его size, его идеал. Полина и никто больше. Он сделал ее женщиной, он научил ее всему, что доставляло ЕМУ удовольствие, и в этом смысле она даже стала его гордостью, его скрипкой, которую он сам выточил из куска жесткого русского дерева, сам отполировал и обучил откликаться на самое беглое прикосновение его смычка…
И все-таки, когда в Брюсселе, на стоянке частных вертолетов, Майкл снова увидел рядом с новеньким прокатным «BMW» высокую, стриженую коротким бобриком красотку на длинных ногах, он сам поразился, как радостно екнуло у него сердце. А красотка, как и несколько часов назад, опять не сказала Майклу ни слова на их коротком пути со стоянки вертолетов к Брюссельскому аэровокзалу. Но зато на вокзале, в пассажирском отсеке-накопителе она вдруг сама повисла на Майкле и стала целовать его с такой нежностью, с какой удовлетворенные любовницы целуют мужчин после страстной ночи. Он оторопел, инстинктивно попробовал оглянуться, но она жестко зажала его голову двумя прохладными ладонями и шепнула между поцелуями: «Не оглядывайся! За нами следят! Обними меня!…»
Эти объятия и эти нежнейшие поцелуи продолжались не минуту и не две, а целых шестнадцать минут до посадки в самолет «Брюссель — Москва». И хотя Майкл чудовищно устал от своего челночного полета в Вашингтон и обратно, он почувствовал, что заводится, что его брюки уже неприлично топорщатся в ширинке. «Остынь, Майкл, — шепнула она ему, усмехнувшись. — Ты же ослаб от ночи любви… Стоп! Не оглядывайся! Иди на посадку!»
На вялых ногах он пошел на посадку, так и не узнав, кто же следил за ними в Брюссельском аэропорту — бельгийские журналисты или русские гэбэшники…
10. Поезд «Сибирский экспресс», вагон-ресторан.
10.50 по сибирскому времени (07.50 по московскому)
— Дорогие товарищи! — говорил Роман Стриж, держа в руке свежую «Правду». — Здоровье нашего дорогого Михаила Сергеевича идет на поправку. Надо ожидать, что через пару дней он выйдет из больницы…
Стриж стоял в глубине вагона-ресторана «Мадонна», на нем был деловой темный костюм с орденской колодкой — два полосатых ромбика боевых орденов «Красной Звезды» и еще один — знак боевого ранения. Перед ним, под огромными цветными портретами голоногой певицы, тесно сидели и стояли сто сорок делегатов съезда КПСС, возвращавшихся из Москвы поездом «Москва-Владивосток». Секретари сибирских обкомов, парторги крупных строек, заводов, нефтепромыслов и алмазных приисков…
— Сегодня на трех страницах «Правды» опубликованы письма читателей с выражением любви к нашему вождю и требованием сурово наказать не только негодяя Батурина, но всех, кто явно или тайно мешает курсу, взятому партией, — продолжал Стриж.
Поезд шел быстро, за окнами огромным карусельным колесом прокручивалось зеленое море урманной тайги. На столиках перед собравшимися позванивали ложечки в пустых чайных стаканах. Мощные динамики в углах ресторана молчали, но на кухне по экрану видеомагнитофона беззвучно носилась Мадонна с радиомикрофоном в руке. Поглядывая на нее, панк разделывал свежего поросенка. Из тамбура слышался нетерпеливый стук в запертую дверь — там несколько пассажиров просились в ресторан…
— Я рад, что в этой подборке есть письма и от трудящихся нашей Сибири, — говорил тем временем Стриж. — А завтра таких писем должно быть еще больше. Каждый из нас по приезде домой должен посвятить все свое время организации заводских митингов и писем в «Правду», чтобы наш дорогой Михаил Сергеевич видел — Сибирь за него!…
Старательные, даже чрезмерно старательные аплодисменты и возгласы «Правильно!», «Верно!» прервали Стрижа. Стоя на широко и крепко расставленных ногах, чтобы не качаться от толчков вагона, Стриж переждал эти возгласы и продолжил:
— Но этого мало, товарищи! Вы прекрасно знаете, как важно для выздоравливающего человека увидеть своими глазами лица людей, которые любят его, верят в него и являются его полными сторонниками! Поэтому труженики нашего Свердловска предлагают: в день выхода товарища Горячева из больницы провести по всем городам Сибири народные демонстрации под девизом: «Крепкого вам здоровья, дорогой Михаил Сергеевич!»… — Стриж поднял руку, предупреждая преждевременные аплодисменты: — Вчера только за один день на эту демонстрацию в нашем городе добровольно записались больше сорока тысяч человек! Кто за то, чтобы провести такую демонстрацию по всей Сибири, прошу поднять руку!
Лес рук разом поднялся в вагоне-ресторане, а одобрительные реплики выразили общий и уже искренний энтузиазм. Даже по лицам было видно, что идея провести такую демонстрацию освобождала многих от ночных страхов. Во всяком случае, это было действие, а не пассивное ожидание. Действие, которое может заставить кремлевского Хозяина сменить гнев на милость…
Стриж удовлетворенно повернулся к делегатке в строгом сером костюме, которая вела стенограмму собрания:
— Принято единогласно…
— То-то ж! — удовлетворенно произнесла на кухне мать панка, готовя на огромном противне уральские шанежки.
— Демонстрацию — это ты хорошо придумал, — с нажимом на букву 'о' сказал Стрижу Родион Пехота, секретарь Омского обкома партии — тот самый, с которым Турьяк ночью играл в карты. — Можно сказать, камень с души снимаешь… Нет, правда! — повернулся он на смешки вокруг. — Я человек откровенный. Только одно страшновато: не начнется ли хулиганство против партийных работников?
— Ага, дрожит очко… — с усмешкой прокомментировал на кухне панк, украшая поросенка каким-то соусом и таежными ягодами. Стук в тамбуре усилился, панк с досадой отложил соусницу и вышел в тамбур.