вытащила из ее шортиков низ ее белой рубахи и нырнула к ее груди, к узкому, стягивающему ее грудь, лифчику.
— М-м-м… — отрицательно замычала она под моим поцелуем, но я уже нащупал у нее под лопатками застежку и одним движением пальцев расстегнул ненужный лифчик.
— М-м-м… — еще раз слабо сказала она запечатанным моими губами ртом, но моя рука уже была на крохотной, милой, величиной с лимон груди, впрочем, даже и меньше лимона, там и держаться было почти не за что, и я убрал руку, оторвал свое лицо от Наташкиных губ, взял ее под мышки и пересадил к себе на колени.
Она была легкая, как кукла.
— Цыпленок, — сказал я. — Давай выпьем. Ты можешь налить мне коньяк, а себе вино?
— А почему мне вино?
— Потому что ты не алкоголик. Коньяк тебе нельзя. Напьешься и будешь тут буянить.
Что— то интимно-доверительное уже связало нас -и поцелуи, которые были отнюдь не актерскими, и моя рука у нее на груди, и даже то, что она без сопротивления вот так сидит у меня на коленях, — все это говорило мне, что я иду правильным темпом.
Мы выпили по рюмке коньяку, и я снова поцеловал ее и понял, что она очень, очень хочет целоваться — она прильнула ко мне всем тельцем, и я уже без стеснения усадил ее к себе на колени верхом, так, чтобы распахнутые ножки обхватили мои чресла, и ее лобок уперся в моего Брата, скрытого пока за ширинкой.
Я обнял ее, не отрывая губ в поцелуе. Бледное личико с закрытыми глазами прерывисто дышало мне в лицо, наши губы не разрывались, а мои руки буквально вдавливали ее лобок и животик в мои чресла. Затем, остановившись, я снял с себя рубаху и с нее рубашку. («Живо! Живо! — сказал я ей. Это мешает!»), и теперь мягкие упругие шарики ее девчоночьей груди прижимались к моей груди. Я лег на диван, положил ее на себя. Теперь этот цыпленок был как бы хозяином положения, я это сделал для того, чтобы не пугать ее, чтобы ей было спокойней.
Мы целовались, я гладил ее плечики, спинку, я распустил ее косички, перевернул ее на спину и щекотал свое лицо ее волосами, а мои руки укрыли ладонями ее грудки, а затем одна рука нырнула вниз, к ее шортикам и стала расстегивать пуговички у них на боку. Наташка слабо сопротивлялась.
Я тихо сказал:.
— Ну, подожди, подожди, не бойся…
Я снял с нее шорты, и она осталась в одних тоненьких трусиках. Голая, в одних прозрачных трусиках, она повернулась ко мне:
— Мне холодно.
Ее действительно бил озноб — не то от возбуждения, не то она действительно замерзла.
Я поднял ее и перенес в кровать, укрыл одеялом, как ребенка, до подбородка, а затем, одним движением сбросив с себя штаны и трусы, голый нырнул к ней под одеяло. Она отшатнулась к стене, но я уже обнял ее, прижал к себе, и ее узкое тельце вытянулось вдоль моего тела тонкой змейкой, и мой Брат оказался где-то под ее коленками.
Мы целовались. Ее глаза были плотно закрыты, но наши губы уже давно поняли свою несложную работу, они то ласкали друг друга с голубиной нежностью, то впивались друг в друга с мощью вакуумного насоса, а то и просто кусались — губы кусали губы. И снова — жадные, взасос поцелуи.
Наташка уже тяжело, прерывисто дышала, ее тело будто вибрировало в моих руках от толчков ее возбужденного сердца, живота, груди, а я периодически отрывал от себя ее губы и целовал в плечи, грудь, живот.
Для этого мне не приходилось наклоняться к ней под одеяло — мы его уже давно сбросили, а я просто брал ее под мышки и поднимал над собой, поднося к губам то ее маленькие грудки, то плечи, то живот, а то курчавый, в мелких золотых кудряшках лобок.
Как ловкий парикмахер водит бритву по точильному камню, так я водил ее, невесомую, по своему телу, целуя и возбуждая все, что попадало на губы, — упругие коричневые сосочки, туго свернутый и утопленный в крохотную ямку пупок и его окрестности, и курчавый лобок с крохотным, почти неразвитым клитором.
Губы ее влагалища были закрыты, как створки раковины — ни губами, ни языком я не мог даже приоткрыть эти узкие подушечки. Когда мой язык касался теплых, сжатых губок, Наташка вздрагивала и замирала надо мной с застывшим дыханием, и уже ни одна жилка не трепетала на ее теле у меня под руками.
По— моему, у нее просто останавливалось сердце в этот момент -от страха, от возбуждения, от наслаждения.
И тогда я медленно развернул ее над собой, обратив ее голову к своему вздыбленному Брату. Я уложил ее на себя, взял за руки и этими детскими ладонями заставил обнять моего Младшего Брата, и почти тут же почувствовал на нем ее маленькие горячие губки.
Держась за него двумя руками, как за пионерский горн, она целовала его, а потом…
Право, это было похоже на то, как годовалые младенцы присасываются к бутылке с соской — Наташка двумя руками, в обхват держала моего Брата и старательно, причмокивая, сглатывая слюну, сосала его.
Мне было не столько приятно, сколько смешно, и через пару минут я прервал эту процедуру. Теперь, обсосанный и влажный, мой Брат был готов к следующей операции. Я снова поднял Наташку на руках, развернул лицом к себе, поцеловал в горячие влажные губы и спросил:
— Ты не боишься?
Она молчала, не открывая глаз.
Может быть, она и не понимала, о чем я спрашиваю, или вовсе не слышала меня, но второй раз я не стал спрашивать, я взял ее за ноги, укрепил левую ступню у своего правого бедра и правую возле левого и усадил ее тельце на корточки прямо над своим Младшим Братом. А затем, держа ее за крохотные, узенькие бедра, стал приближать ее к нему, и когда то, что я называю своим Младшим Братом, коснулось ее Младшей Сестры, и почувствовал, как Наташка окаменела в моих руках, съежилась, худенькие локотки естественным порывом прижались к животу.
— Не бойся, — сказал я. — Не бойся. Сейчас ничего не будет. Это не бывает так. Не бойся. Просто пусть они целуются потихоньку…
Худенькая, крохотная, она легко приподнимала свое тельце надо мной и так же медленно опускала его, и крохотные губки ее Сестренки действительно только целовали моего Брата мягким касанием. А я держал ее талию в обхват, помогая ей совершать эти ритуально-замедленные движения и наблюдая за ней;
Она дышала в такт движениям. Глаза закрыты, влажные губки приоткрыты, а белые, будто молочные, зубы поблескивают в темноте, и старательное тельце настороженно, чутко опускается до дразняще- рокового предела.
Но я не спешил перейти эту роковую черту, я размышлял.
Я лежал под ней, слушая и чувствуя, как прерывисто, напряженно дышит это возбужденное тельце, ощущая, как уже поддались, раскрылись губки ее Сестренки, и мой Брат упирается теперь во что-то более жесткое.
Я понимал, что в любой момент могу уже просто сломать ей целку, трахнуть, сделать женщиной.
Но я размышлял.
Трусость.
Обыкновенная трусость стучала в мой мозг голосом так называемой совести. «Нужно ли? Зачем тебе это? — говорил я себе. — Подумай, что будет завтра, если кто-то узнает, если дойдет до студии — ведь с работы выгонят, под суд отдадут за растление малолетних, десять лет тюрьмы — за что? Вот за эту целочку? Да зачем тебе это? Прекрати, остановись…»
Но руки… мои руки продолжали свое дело, а голос восставшего Младшего Брата был уже выше разума.
Наташка упала мне на грудь, прошептала:
— Я устала…
Я поцеловал ее нежно, как дочку.
А потом, притихшую и усталую, уложил на спину рядом со мной, приподнялся над ней и, опираясь на