пил его?
– Нет, – махнул головой Андрей.
– Ну, тогда привыкай… Говорят, на фронте здорово помогает. У нас в госпитале солдаты рассказывают, что наркомовские сто граммов как политрук сами в бой толкают. Выпьют и вперёд! Его без воды лучше пить, вот так…
Анюта взяла стакашёк, запрокинула голову и стремительно выпила, а затем потянулась к кружке с водой и сделала несколько глотков.
Андрею стало не по себе, ему подумалось, что ненужный опыт Анюта приобрела с солдатами, там, в госпитале, глотая частенько спирт, но она, заметив настороженный взгляд, усмехнулась и сказала понимающе:
– Да ты не волнуйся, это я с тобой такая смелая. И пью в первый раз, честное слово… Просто не хочется быть грустной в этот день, а спирт, говорят, радости добавляет. Пей, пей, не бойся…
И вдруг придвинула свой стул к нему, обняла его порывисто – будто обдала горячим ветром. Наверное, у него исчезло недоумение на лице, сгладилось ощущение тревоги и волнения, и она повисла на плече, гибкое горячее тело её вызвало неожиданную дрожь. Ему было радостно ощущать на плече жар её рук. Неутолённая жажда любви вспыхнула в нём, налила мышцы жаркой силой и поплыла, словно в тумане комната, растворились и исчезли, слились с темнотой углы, только ощущение теплоты стало ещё сильнее, какое-то банное, да в голове тягостный стук молоточков. Он порывисто схватил Анюту, подняв со стула. И она безропотно пошла за ним к кровати, покачиваясь и запрокидывая голову…
Он ушёл на фронт через неделю. Анюта прибежала на вокзал, запыхавшаяся, зарёванная, почти незрячая. Только шептала:
– Я тебя ждать буду, Андрей, я тебя ждать буду!.. – Слёзы лились из вновь погасших глаз.
Андрей до крови закусил нижнюю губу и, наверное, от напряжения, лицо вытянулось, побелел подбородок. Думал же он в то время о том, что зря так Анюта убивается, он будет жив, иначе зачем же существуют в мире правота и справедливость. Разве справедливо получится, если он не вернётся к этому человеку, доверившему ему своё счастье, любовь, девичью честь? Всё в мире должно быть по справедливости, по порядку.
Откуда ему было знать, что судьба и жизнь распорядятся совсем по-другому, и хоть он на войне уцелел, нет счастья, нет Анюты. Даже сегодня в это не верится. Так, наверное, устроен человек, что верит только в то, во что хочется верить, надеяться, а другое, ненужное, даже реальное – отметает.
Впервые о смерти Анюты ему написала мать. Написала сдержанно, конечно, понимая, какую весть она шлёт сыну на фронт, своего рода мину или гранату, которая может разорвать на куски любящее сердце. А о том, что Анюта – его невеста, она знала и в душе радовалась такому ходу событий – в её понятии та была олицетворением добра и благородства.
…Анюта, как потом ему рассказали, появилась в деревне неожиданно, перед вечером. Она пришла босиком, держа в руках стоптанные туфли. Волосы были растрёпанные, потные, прилипли к разгорячённому затылку. Взгляд был угрюмый, с остановившимися глазами. Она подошла к дому деда несмело, долго сидела на крыльце, пока Иван Тихонович не заметил внучку в окно, не выскочил обрадованный на порог, и буквально утащил её в дом.
Никто, не знает, какой разговор состоялся в доме. Иван Тихонович был человеком неразговорчивым, скрытным. Недаром его прозвали Батюрком, подразумевая диковатость и молчаливость старика. Это только потом, через некоторое время, после похорон Анюты, бабка Меланья, дедова жена, сказала матери Андрея, что внучка своё появление объяснила отпуском, который якобы ей дали в госпитале, и она решила побывать в деревне, навестить стариков.
Даже бабке показался этот рассказ несколько странным, кто же в горячее военное время отпуска предоставляет, но уточнять постеснялась, да и зачем? Главное – Анюта к ним пришла, значит, помнит о стариках, и на том спасибо.
Анюта поужинала вместе с дедом, с аппетитом поела молодой картошки (на дворе был конец июля) и спать пошла в сарай, куда принёс Иван Тихонович душистого сена. А утром старик долго ждал внучку на завтрак и, наконец, не выдержал, заглянул в сарай. Заглянул и обомлел: в белой ночной рубашке Анюта висела на верёвке, прилаженной к перекладине. Он бросился к телу и ещё раз замер как пришибленный: оно было уже стылым, закаменевшим. Около постели он нашёл записку, в которой было нацарапано несколько слов. Эту записку мать привела в своём письме, она отложилась в памяти Андрея на всю жизнь: «В моей смерти никого не надо винить. Прости, Андрей».
Когда Глухов читал это письмо на фронте (как раз под Ленинградом, в гнилых болотах, где в мочажинах стояла рыжая вода), те слова из записки защемили сердце, гулко забилась кровь в висках, неизвестно откуда появившийся жар проколол грудь, как штыком.
Он долго не мог успокоиться, несколько дней ходил, как пьяный, под ним колыхалась шаткая земля. Он, вскидывая руки, искал опору, за которую можно держаться, сохранить равновесие. Но опоры не находилось, и он замирал, старался удержаться на ногах. Однажды это произошло с ним в опасной простреливаемой зоне, при возвращении в окоп, и если бы не Юрка Маликов, долговязый тамбовский паренёк, упавший под обстрелом и рванувший за ноги Андрея, как знать, может быть, уже давно бы не было его в живых. Пулемёт с немецкой стороны захлёбывался в частом перестуке, и уж наверняка пуля нашла бы его, не пощадила.
Андрей будто через подушки слышал, как матерился Юрка, сосущая тупая боль в груди не отпускала, немощь появилась в ногах, во всём теле. Он казался сам себе измятым, раздавленным, внутри что-то булькало, как на болоте под сапогами. Как жить дальше, зачем? – этот вопрос словно застрял в голове. И ещё один вопрос – почему так случилось, что произошло?
Он часто получал письма от Анюты, настолько часто, насколько позволяли военное время и обстоятельства. Всё в них было: и грусть, и надежда на встречу. Одного не было – отчаяния. Значит, оно появилось стремительно, иначе Андрей бы уловил его в письмах, как мог подбодрил и утешил. Конечно, оттуда, с фронта, он не мог дотянуться руками, прижать её к себе, приласкать, но душой, любящим сердцем он бы прикоснулся и отогрел её словами, наполненными участием и жалостью. Но, может быть, и не нуждалась в его участии Анюта? Этот вопрос тоже возникал в сознании.
Только после войны, возвратившись из армии, Андрей поехал к матери Анюты, и ему прояснилась причина трагедии. Впрочем, мать, Наталья Ивановна, постаревшая, сгорбленная, раздавленная горем, наверное, тоже не знала всё до конца или не говорила ему специально, чтобы не бередить старое. По её словам выходило, что виной стал Серёга Бабкин, по деревенской кличке Барсук, врач, возвращавшийся из отпуска из Парамзина и остановившийся в доме Натальи Ивановны, так как он часто служил кровом для земляков, приезжавшим из дальних краёв или, наоборот, куда-либо уезжающим.
Серёга был хром, за что в деревне ему дали ещё в детстве прозвище Рупь-пять, намекая на укороченную ногу, на которую он смешно припадал. Был Серёга в отца кряжистый, сильный. Перед войной он окончил медицинский институт, его послали работать в Куйбышев в какую-то заводскую клинику. На фронт не взяли из-за хромоты, и Серёга в письмах домой теперь похвалялся этим обстоятельством: вот, мол, хоть и Рупь-пять, а теперь не на фронте, даст Бог, и уцелеет, не случится с ним того, что происходило со многими его земляками: скорбные похоронки словно кружились над маленьким Парамзином и неожиданно, как снежные хлопья, опускались то на один дом, то на другой. Даже не верилось, что в маленьком Парамзине родилось такое количество солдат, и сейчас они оплачивали кровушкой счастливый миг своего рождения.
Семью Серёги эта беда обходила, хоть на фронте были и отец, и старший брат. Ну, а до него, конечно, война дотянуться не могла.
Он приехал в отпуск летом сорок третьего (даже сейчас непонятно, как его отпустили с работы, хотя, по словам Серёги, на заводе люди работали, не уходя с производства, прикорнув разве что час-другой рядом со станком), недели две пьянствовал и гулял с солдатками. Даже мать Мария Ивановна не выдержала, однажды, уходя утром на скирдовку сена, врезала спящему сыну граблями по лопаткам, да так, что черенок лопнул, и Мария Ивановна в сердцах бросила обломки рядом с кроватью.
Это обстоятельство никак не повлияло на Серёгу. Он почесал ушибленные лопатки, что-то пробурчал невнятное, пьяное и снова захрапел. Мать постояла несколько минут над гулёной-сыном, и ушла в поле. А