забрался, по рёбрам гуляет, сковывает так, будто дыхание останавливается.
Уже синие тени легли от домов, потянул ветер с севера, когда Ольга, наконец, изловчилась, подцепила ведро крючком, потащила вверх. Теперь – не раскачать ведро, не ударить им в сруб, не зацепить за край теснины – хоть молитву читай. Знала бы Ольга молитву – прочитала бы быстро про себя, да вот беда – не знает ни одной… Но, кажется, обошлось – потихоньку выволокла Ольга ведро наполовину с водой, но больше судьбу решила не испытывать – завтра прибежит, если не хватит.
Тут и окликнула её Нюрка Лосина, подбежала запыхавшаяся. Полушубок протёртый, со свалявшейся шерстью, распахнут, шея обнажена, а она вроде не чувствует холода, вся теплом пышет, как печка, жаркая от берёзовых поленьев. Зыркнула на Ольгу, на ведро, уже успевшее подёрнуться тонким слоем льда, промычала недовольно:
– Её люди ждут, а она прохлаждается…
– Какие люди? – зло спросила Ольга.
– Да на собрании…
– Что, без меня собрание провести не могут? – Ольга опять холодно посмотрела на Нюрку.
– Не могут. Такая ты у нас авторитетная!
– Ври больше…
– Правду ей говоришь, а она не верит… Что за человек, право слово. За тобой меня сама Сидорова послала.
– А кто такая Сидорова?
– Да ты что, не слышала разве? Секретарь райкома у нас!
– Мы с ней чай вместе не пили…
– Что ты злишься, Оля? – Нюрка взяла ведро.
– А ты что, не видишь? – Ольга колючим взглядом поглядела на подругу. – Ведро я упустила, насилу подцепила.
– Велико богатство – ведро, – хмыкнула Нюрка, – стоит из-за этого расстраиваться… Небось, опять ревела?
– Не ревела, – уже мягче сказала Ольга, – не могла… Ведро-то у меня одно…
– Ладно, – перебила Нюрка, – хватит нам здесь лясы точить. Пошли к бабке Дуне – там собрание идёт…
– А ведро?
– После, вечером отнесёшь. Там тебя в самом деле ждут. Ольга выплеснула воду, на дно положила верёвку с кошкой и пошла вслед за Нюркой. Шла и чувствовала, как вскипает в ней ярость на всех – и на Нюрку, и на неизвестную ей Сидорову, и на эту проклятую погоду, от которой сводит скулы, и зубы, как пулемёт, стучат, и даже на дом бабки Дуни, где идёт собрание… Ей бы сейчас на печь взобраться, прижаться к обжигающим кирпичам, согреться, отторгнуть от себя злость и обиду…
Дом у бабки Дуни, старой Корсачихи – просторный ольховый пятистенок, на высоком фундаменте. Он с успехом вмещал весь не выбранный войной взрослый парамзинский люд – и молодых, и старых. Не случайно все большие деревенские события отмечались у Корсачихи – и собрания, и свадьбы, и поминки. Правда, нет теперь свадеб в Парамзине, далеко ушли женихи, так далеко, что, наверное, уже забыли дорогу домой, к родному порогу, а девки – четыре молодайки Райка Бочарова, Зина Панферычева, Райка Зуева и Шурка Андреянова – истекают соком, хмурятся и желтеют, как трава к осени на пустырях, забытые и неприкаянные. Только чаще, чем раньше, поминки случаются, но научились парамзинцы своих односельчан провожать тихо. Выпьют стопарь-другой могильщики, осушат по полстакана самогонки деды и бабки, вздохнут тягостно, и на лице лягут мрачные тени, лбы съёжатся от морщин, крутые складки прочертятся по углам рта. Всё – был человек, и не стало, земля ему пухом!
Сейчас в доме бабки Дуни народу много, в передней комнате толпятся в основном ребятишки, двенадцати-тринадцатилетние подростки, покуривают в руку. В другое бы время их не пустили сюда – молоды ещё, «без вас похлебаем квас», а сейчас нельзя: первые работники – эта мелкота – и в поле, и в доме. Хлеб крюком наравне со взрослыми косят – кишка за кишку заходит, а не сдаются – полгектара как отдать, для фронта, для победы, иначе нельзя.
Парни расступились, пропустили Ольгу во вторую комнату, где нещадно коптили лампы, толпились бабы – подруги Ольги, с кем который год нужду мыкает. Только в святом углу, под бабкиным иконостасом – несколько стариков сидят на лавке и женщина между ними – моложавая, с гладко зачёсанными волосами. Показались волосы эти Ольге мягкими, шёлковыми, как у младенцев. И глаза привлекли. Наверное, это и есть Сидорова, подумала она и усмехнулась: «Вишь ты, секретарь райкома, а в святом углу разместилась, как поп или дьякон».
У властей давно идёт борьба с бабкой насчёт этих икон. Как собрание, так тяжба: «Убери ты их к чёртовой бабушке, старая». «Не трожь, не замай, в моём доме я сама хозяйка». «Да на кой ляд тебе столько?» – пристаёт какой-нибудь уполномоченный. «Не вашего ума дело, – отвечает бабка. – А не устраивает вас что – марш в другое место».
Вот и сегодня, наверное, воевала эта Сидорова с бабкой. Впрочем, Ольга увидела Дуню в белом платочке в простенке. Старуха сидела уютно, по-домашнему, вязала шерстяной носок, и Ольга поняла, что сегодня поторопилась со своим предположением. Вряд ли был разговор про иконы, иначе бабка бы в чулан спряталась, там бы чертыхалась и бурчала.
Выступал Свиридов, председатель колхоза, старичок сухонький, франтоватый, в сером аккуратном пиджачке с накладными карманами, со скобочкой усов, с аккуратной бородкой – наполовину седой, наполовину чёрной, как грачиное крыло. Андрей Михайлович очень гордился, что был он членом партии с семнадцатого года, и все выступления начинал со слов: «Вот товарищ Ленин в одна тысяча девятьсот семнадцатом году…» Наверное, и нынче не забыл Свиридов напомнить об этом, но сейчас говорил другое:
– Ослабла у нас дисциплина, Евдокия Павловна, – он поворачивал лицо к женщине, и при свете лампы оно казалось ликом какого-то угодника, восковое, благостное, округлое, как яблоко. – Разбаловался народ, никакой команды не понимает. Иду по деревне, а Дашка золу в снег ссыпает… А ведь был мой категорический приказ: золу, ценнейшее органическое удобрение, как учит нас товарищ Сталин…
– Подождите, Андрей Михайлович, – женщина дотронулась рукой до Свиридова, – кажется, товарищ Силина появилась.
С одной стороны, хорошо, что Свиридова остановила – не сделай это, он будет весь вечер говорить, будто слова перетирает в себе, в пыль перемалывает. Токует, как тетерев, только себя и слышит. Уж сколько раз его слушает Ольга, а каждый раз об одном и том же, – про золу, навоз, птичий помёт, других слов нет… И всё с высказываниями вождей, с цитатами, как пулемёт строчит. А то, что лошади в конюшне от бескормицы ясли погрызли, хоть на лугах сено стоит, но привезти некому – горя мало.
Но, с другой стороны, насторожилась Ольга при упоминании её фамилии, даже рот раскрыла в изумлении. Почему, зачем? Какая неприятность её поджидает? Может быть, уже хватит всего?..
Свиридов замолк, вытянул длинные костистые руки, опёрся о стол и готовился продолжить речь, недоумённо покачивая головой: подумаешь, событие, бабёнка появилась… Да не пришла бы – и всё равно собрание прошло на должном уровне, как учит товарищ Сталин…
Но Сидорова поднялась из-за стола рядом со Свиридовым, попросила его сесть. Андрей Михайлович фыркнул недовольно, бородёнка его, кажется, сморщилась, свой блеск утратила, глазки сузились, но сел послушно, привалился на стол. Весь вид его источал страшную обиду, мученическую скорбь и раздражение.
– Мы тут советовались, – начала говорить Сидорова, – и пришли к выводу: лучше всего вам председателем колхоза избрать женщину. Ведь колхоз-то ваш бабий, вдовский, можно сказать. Вот предлагают кандидатуру товарища Силиной…
Андрей Михайлович вскочил из-за стола, посмотрел как в темноту, спросил:
– И интересно знать, с кем это вы советовались?
– Ну, с кем – вот с ними… Так я, женщины, говорю?
– Правильно! – раздались голоса.
– Выходит, теперь только с бабами можно совет держать, – Свиридов взглянул жёстко на секретаря райкома, – старых большевиков-ленинцев, как рогачи, под печку засовывать. Чтоб не высовывались.