государственная служба, а грабёж средь бела дня.
Пришлось вернуться с поля в контору. Пока шла – как гневный колокол звучал в груди. Емельянов шаркал сзади ногами, как старик, хоть ему и полсотни не наберётся. Наверняка тяжкая житуха наложила свой отпечаток, припечатала судьбинушка тяжёлой печатью, тавро поставила. Рассмотрела Сидорова – у Емельянова на лице пухлота водянистая, подбородок отвис и кашель со всхлипом, будто кузнечный мех поставили ему в грудь, и он хрипит и вздыхает. Затыкаясь и дёргаясь в кашле, председатель бурчал невнятно:
– Пустое дело… вы затеяли, Евдокия Павловна. Не поедут к нам трактористы. Жрать у нас… нечего.
– Ну это уж как сказать, – зло ответила Сидорова, – как сказать. Найдём на них управу.
С трудом она дозвонилась до МТС. Голос Черепанова звучал как из подземелья, хрипы и стоны звенели в трубке, но Евдокия Павловна говорила громко, почти кричала, и директор наверняка морщился, слушая её рассерженные слова.
– Завтра жду трактора в Товарково, и вас вместе с ними, – сказала она напоследок и повесила трубку.
– А семена у вас есть? – спросила она у Емельянова.
– Да как вам сказать, Евдокия Павловна… Если по правде, то лузга одна.
Может быть, и хитрил председатель, но идти и проверять в кладовой – песня долгая. Она снова позвонила в «Заготзерно», попросила оформить ссуду.
– Да где ж её взять? – вздыхал директор. – Одни мыши в складах.
– Где хочешь, а найди! – сказала твёрдо Сидорова и приказала Емельянову: – Завтра подводу посылай.
До вечера они ходили по полям с Емельяновым. Тот по-прежнему вздыхал, задумчиво шевелил губами и, кажется, не очень поверил в реальность команд Сидоровой. Чихать хотели эмтээсовские на любые распоряжения. Разве первый раз им звонят? Так, наверное, рассуждал Егор Степанович, а может, другие мысли теснились в его голове – забот у председателя хватает.
Уже когда шли с поля по деревенской улице, Евдокия Павловна в сердцах бросила:
– Крапиву да лебеду хоть бы покосили!
– Сама исчезнет скоро!
Емельянов ответил быстро и замолк опять. Не понять, почему так сказал, туман какой-то.
К Марии Степановне Сидорова вернулась перед закатом, изрядно проголодавшись. Удивилась Евдокия Павловна – хоть и много лет, наверное, её хозяйке, а подвижна и черноволоса, только лицо худое, морщенное, как печёное яблоко, а в глазах – стоячее болото, тоска и равнодушие.
Хозяйка встрепенулась, побежала в чулан, легко, как птица, побежала, и вскоре пошёл по избе запах томлёной картошки с молоком, тонкий, призывный запах. Евдокия Павловна достала свою сумку, вытащила буханку хлеба – теперь такое время, со своим приходится ездить в командировку – и пошла к столу. С дымящейся картошкой шла хозяйка из чулана и вроде остолбенела: на лице её застыло удивление. Будто что сдвинулось в её организме. Поняла Евдокия Павловна – это хлеб её удивил, может быть, его запах, кисловато-горький, неповторимый. Этот запах и сравнить не с чем, голодного человека он волнует до дрожи.
В избе уже начало темнеть, но заметила Евдокия Павловна, как торопливо перекрестилась хозяйка, втянула в себя воздух. Она приблизилась к столу, опустила глиняную миску с картошкой и ещё раз с тоской посмотрела на хлеб.
– А я, грешным делом, всю голову себе сломала, – засмеялась Мария Степановна, – чем, думаю, гостью кормить буду… Хлеба-то у меня давно нет…
– Давно, говорите?
– Да почитай с самой масленицы… Кончился хлебушек, а до нового я и не доживу…
Просто сказала, без вздоха, а Евдокию Павловну эти слова сжали, как металлической удавкой, сдавили горло – да что ж получается на белом свете? Войну одолели, а тут голод костлявой рукой душит людей.
– Я и перекрестилась почему? – продолжала хозяйка. – Думала, никогда в моём доме больше хлебушком и не запахнет, раз мужичков нет, кормильцев наших…
– А где мужики? – спросила Евдокия Павловна и осеклась. Можно было этот вопрос и не задавать – и так всё понятно: война забрала.
Но Мария Степановна не заметила её смущения, опять просто сказала:
– Сынок на войне остался, к дому дорожку не нашёл, а мужика недавно похоронила. С голодухи помер… Молодой ведь был, сорок семь лет всего, а вот поди, не разминулся с костлявой…
– А вам сколько?
– И мне сорок семь. Одногодки мы с моим покойничком были, вместе зоревали, на гулянки бегали.
Качнулась будто пьяная Евдокия Павловна, и стол точно запрыгал перед ней. Господи, подумалось, да ведь она почти ей ровесница! Позавидовала несколько минут назад ей даже, что седых волос нет, чернявой сохранилась, а теперь ярость в душе вспыхнула: кому позавидовала? Она старуха совсем лицом, ей бы ещё детей рожать и внукам радоваться, а для неё время вспять побежало, свой роковой отсчёт начало…
Мария Степановна порезала хлеб и снова перекрестилась, подала ложку Сидоровой:
– Ну, давайте вечерять… Небось проголодались за день-то. Вон он какой длинный…
Она принялась есть, а у Евдокии Павловны будто тугой комок застрял в горле. Тёмное облако поплыло перед лицом, густое, душное, словно банный пар, заныла душа. Нет, не сердце, не голова, а душа, ставшая материальной, реальной плотью, наткнулась на что-то острое, колючее, обжигающее. Мария Степановна опять приветливо предложила:
– Да кушайте вы, картошка совсем остынет…
Нет, не шла еда в горло, хоть и старалась Евдокия Павловна протолкнуть её силой. Обжигающие думы собрались в голове, скатались в грубый комок, распирали череп. Горько ей было за эту женщину, за её неподъёмно-тяжёлую жизнь.
– Муж тоже на фронте был? – спросила Сидорова. Ей захотелось до конца узнать про эту женщину, и Мария Степановна кивнула головой.
– Как же, был. Добровольцем ушёл… Как, значит, объявили по радио, так и ушёл. Говорил: «Ты тут, Мария, сама управляйся». А как управляться-то, бабьи сени – они всегда раскрыты. Эх, и помучились бабочки в войну, не приведи Господи! Меня хоть в штат на лето определяли – горючку для тракторов возить. Ну, поедешь в Хворостинку налегке, лошадки трусят, солнышко греет – всё хорошо! А оттуда две бочки пупком дырявым навалишь – и кони в пене, хоть в поводу веди. А на гору Матрёновскую – ну ни в какую не волокут, кончился у них, стало быть, весь этот… заряд. Так я что придумала – бочки с повозки по доскам спускаю и, Господи благослови! – сама их в гору волоку. Выкачу, а потом опять по новой, на ходки. И смех, и грех… А трактористы прознали про это, смеются, говорят, на вонючем пару выволакивает бочки… А лишь бы как, смеюсь, а довезть…
Она закончила есть, опять с тоской посмотрела на хлеб, перекрестилась, сказала:
– Бог напитал – никто не видал! – и улыбнулась открытой, доверчивой улыбкой.
Думала сегодня Евдокия Павловна о бессмертном бабьем подвиге, а вот ещё одно свидетельство. Она на секунду представила, как эта женщина выкатывала бочки на крутой взгорок, как обливалась солёным потом, пропитывалась вонючим керосином, и оторопь взяла.
Издревле на земле женщина почиталась святой, праведной, созданной для великой цели – продолжения жизни, рода человеческого, созидания и счастья. А проклятая война превратила её в жалкую рабыню. И если сейчас вновь чуть-чуть отошли бабы, носят в своём чреве новое племя – значит, вершится ещё один великий подвиг.
Мария Степановна убрала со стола, присела рядом.
– А как же мужа не уберегли? – спросила Сидорова.
– Убереги, попробуй… Всего полмесяца не дотянул любезный до новины…
– Какой новины?
– Да молодой лебёдушки… Ведь она теперь – главная кормилица в селе нашем. Она да крапива… Утром идёшь – как покос идёт, серпами жнут бабы!