– Ждите, сейчас Сергей Прокофьевич занят, – бросила секретарша в приёмной, и Бобров опустился в мягкое кресло.
Первый раз за свою жизнь был Евгений Иванович в обкоме, и его поразила какая-то благостная тишина в длинных коридорах, неторопливая жизнь. Иногда в приёмной появлялись мужчины в костюмах с иголочки, с бумажками, вопросительным знаком изгибались перед секретаршей, о чём-то шептались, и в этом тоже было что-то таинственное и торжественное. Впрочем, на них Бобров мало обращал внимания, в голове, как на затасканной пластинке, снова прокручивались слова, которые он скажет Безукладову, скажет горячо, страстно.
Но, видимо, и на него подействовала обволакивающая тишина, и чем дольше он сидел в этом мягком кресле, тем больше крепло желание поскорее выбраться на свежий воздух, глотнуть обжигающего ветра, расправить затёкшие плечи.
Секретарша с огненными крашеными волосами медленно заполняла карточку, потом надолго исчезала за дверью кабинета Безукладова и, когда появилась, объявила, как манифест прочитала:
– Сергей Прокофьевич примет вас на двадцать минут, больше у него времени нет.
Надо было собраться с мыслями, успеть всё рассказать по порядку, но в голове плыла какая-то мешанина, как шуга в весенней реке. В кабинет он входил робко, чуть не споткнувшись в «матюкальнике» (теперь у каждого уважающего себя начальника кабинет с тамбуром, с двойными дверями, чтоб, не дай бог, кто не услышал, о чём говорит «хозяин»), но в просторной длинной комнате немного успокоился. Безукладов сидел за столом мрачный, усталый, глаза его смотрели тускло на мир, но при виде Боброва он улыбнулся краешком губ, и это добавило силы Евгению.
– Евгений Иванович, кажется? – спросил Безукладов, не поднимаясь из-за стола.
– Верно, Сергей Прокофьевич, – торопливо ответил Бобров.
– Ну садитесь… О чём будем разговор вести?
Евгений Иванович пристроился на стул и заговорил о Степане Плахове, о том, как немилосердно расправились с тем в колхозе, хотя и с ним, Сергеем Прокофьевичем, была договоренность передать землю в аренду.
– Была, – подтвердил кивком головы Безукладов.
– Так вот не получилось…
– А почему?
Бобров рассказал о стычке Плахова с председателем, и Безукладов прищурил глаза.
– Так вы считаете, что Дунаев поступил неправильно?
– Считаю…
– Да вы понимаете, что вы говорите, – Безукладов закрутился в кресле, и оно жалобно пискнуло. – Вы что ж, за анархию?
– Никакой анархии, Сергей Прокофьевич. Просто за самостоятельность…
– А это уж чистейшей воды демагогия! Какая, к чёрту самостоятельность, когда человек не выполняет распоряжений правления колхоза…
– Но ведь он тоже занимался важным делом, не менее важным, чем уборка. Можно сказать, первый раз хотел человек доказать своим трудом, что может современный механизатор сделать на земле, если ему предоставить свободу действий. Неужели вы не понимаете, что при нынешней системе управления мы людей, даже инициативных, деятельных, в угол загоняем всякими приказами и инструкциями…
– Любопытно, любопытно, – Безукладов начал потирать свои пухлые руки. – Ну-ка расскажите, какую свободу действий мы у крестьян отняли…
В словах Безукладова прозвучало раздражение, но это не остановило Боброва, только голос немного осел от волнения и в этой гулкой комнате сейчас звучал хрипло:
– Да вы лучше меня это знаете… И когда пахать, и когда сеять нас учат, и какую культуру лучше выращивать… Даже термин изобретён такой – «директивные культуры». Раньше кукуруза с бобами была, теперь – другие. А крестьянин должен на земле работать самостоятельно, как на собственном огороде, тогда он всю душу в дело вложит, потому что ему работа в радость будет.
– Да я смотрю, вы, товарищ Бобров, лирик, – Безукладов посмотрел с вызовом на Евгения Ивановича, – вам бы песни петь…
– А при чём здесь песни?
– А при том, дорогой товарищ, что самостоятельность, о которой вы толкуете, может к такому привести, что люди завтра зубы на полку…
– Да и сейчас уже в магазинах хоть шаром покати.
– Вот-вот. А почему? Да всё потому, что вот такие, как вы, народ от дела отрывают всякими разговорами о самостоятельности. Вроде кружков художественной самодеятельности развели…
– Значит, – спросил, задыхаясь, Бобров, – Степана Плахова правильно из колхоза убрали?
– Слушай, Бобров, – резко сказал Безукладов, – у тебя есть ещё что?
Бобров заговорил о чернозёме, его горестной судьбе, изменить которую могут только разумные меры, и тогда будущим поколениям не будет стыдно за своих предков, но Безукладов опять перебил его:
– Я читал вашу статью, которую вы в областную газету направили.
– Но её не напечатали…
– И правильно сделали… Нечего людей будоражить.
– Почему? – опять этот вопрос невольно слетел с языка.
– Думаешь, ты один этой проблемой занят? Мы прошлой зимой целое совещание посвятили, два дня учёных слушали. Правильно говорили товарищи, только время ещё не пришло к земле лицом повернуться. Понимаешь, товарищ Бобров, не пришло. Надо людей сначала досыта накормить.
– Но ведь продуктов потому и не хватает, что земля силу теряет. Правильно учёные тревогу бьют.
– Ну это уж нам судить, правильно или неправильно. Вот провели совещание, что называется, пар выпустили, теперь каждый должен своим делом заниматься. Кстати, товарищ Бобров, вы где сейчас работаете?
– Нигде, – тихо промолвил Бобров.
– Вот видите, – Безукладов возвысил голос, – вам бы делом заниматься, а вы, простите, дурака валяете…
Безукладов повернул голову к окну, смотрел в него безучастным взглядом, точно подчёркивал, что разговор окончен. Но если бы даже он и захотел оставить Боброва у себя в кабинете, то бы не усидел ни секунды. Ему опять нестерпимо захотелось на улицу, будто в кабинете не хватало воздуха. Бобров быстрым шагом пошёл к двери, а по длинному, устеленному мягкими коврами коридору почти бежал. Он сбежал по мраморной лестнице вниз, в раздевалке торопливо набросил пальто и, передав дежурному свой пропуск, толкнул тяжёлую, массивную дверь.
Свежая струя мягкого, разогретого выскочившим из-за туч солнцем воздуха наполнила грудь. На улице пахло подтаявшим снегом, хвоей от могучих елей у входа, и это тоже вливало силы в душу. Вялыми, судорожно пляшущими пальцами Бобров достал таблетку из кармана, проглотил, и показалось, в голове посветлело, он начал улавливать городской шум, такой долгий и печальный, как звон колоколов. А может быть, это в нём самом сейчас звонили колокола обиды, разочарования от того, что не получилось разговора с секретарём обкома, не нашёл он нужных слов, чтобы убедить в своей правоте?
Тупая боль возникла под ложечкой, засосала внутри, и возникла страшная тоска по дому, будто он там не был сто лет. Бобров жадно ловил воздух, и казалось, даже в нём угадывается травяной запах осиновских полей, хвойный настой недальнего леса, горькая пряность болот.
«Ну и ладно», – махнул он рукой и пошёл по площади, разбрасывая набухший влагой снег. Шёл он и думал, что, наверное, вот из таких горестных «ну ладно» берёт исток людское равнодушие, поражает сердце, как ржа железо. Но ведь человек живёт одну жизнь, он должен себя беречь, защищать, и это равнодушие становится тем панцирем, как у черепахи, который будет прикрывать его надёжно и долго.
Бобров с трудом протиснулся в отходящий на Осиновый Куст автобус. Дюжие парни в зелёно- ядовитых куртках, в молочного цвета шлемах, наверное, строители, припечатали его к ограждению шофёрской кабины.
Курносый кучерявый шофёр, оглядев набитый людьми салон, гнусаво пропел: «Располным-полна моя
