Телохранитель с поломанными борцовскими ушами и боксерскими надбровными дугами, очень спокойный и совсем не страшный, — как булыжник на мостовой, пока он лежит и еще никому не пригодился в драке, — открывает багажник девятисотого «Сааба» с затемненными стеклами, укладывает мой чемодан с сумкой.
Он на первой скорости с прокрутом взял и, до конца всю не выжав, уже на вторую и на третью… притормозил, подрезал такси и понесся в потоке так, что нас с мамой вдавило в сиденья.
Я думал, мы по Бакиханова поедем, мимо площади Фонтанов, Джуд-мэйлеси еврейской улицы, но Заур-муаллим выбрал другую дорогу. «Так же покороче будет, а?» Я не возражал. Только подумал: «А куда это тебе так торопиться? Ведь ты же пенсионер».
Всю дорогу старик расспрашивал меня о Москве. Интересовался буквально всем.
— …говорят там жизнь дорогая?
— А что, была дешевая? — тоже мне, бедняк нашелся, дороговизны он испугался. Нет, это он ради приличия, ради нас с мамой, бывшего замминистра дороговизна не должна пугать.
Пусть, пусть он мою жизнь примеряет, разве я не примериваю чужие. Вот только гимна пустых кишок заместителю министра, да еще торговли, все равно не услыхать.
— А как там к нам относятся?
Захотелось съехидничать, сказать: «К «нам» — не знаю, а к «вам»…» Но я вовремя осекся. Говорю:
— Конечно, раньше Москва была проармянски настроена, но теперь, после Ходжалы…
— Да, — сказал бывший замминистра торговли.
И дальше мы уже молчали.
Через приоткрытое стекло до меня долетал запах гнилых овощей и прошлогодних фруктов, самоварного дыма (только что проехали мимо чайханы), сыра, свежей зелени, мяса, мочи и пота, запах французских духов и кислого молока, животной крови, правильно заваренной анаши, керосина, горячего тэндир-чурека, американского табака, женских эссенций и еще бог знает чего… Острые запахи эти, соединяясь в незримое, густое, весь город обволакивающее облако, насаженное на минареты, нефтяные и телевизионные вышки, — щедро, без обмана подогревались лучами весеннего солнца и рождали во мне такую неизбывную тоску по прошлому, что я, уже не обращая ни на что внимания, провалился в мягкие велюровые сиденья и ушел в себя.
Вот этой самой дорогой (сейчас, сейчас — только повернем мимо Нового базара), я возвращался домой по вечерам из техникума, а теперь еще один поворот — и мы проедем по Кубинке. Здесь, рядом с типографией «Нина», где большевистскую «Искру» печатали, вдавлен в асфальт обломок металлической расчески. В прошлом году, когда я приезжал, он был уже едва-едва заметен. А сейчас? Интересно, в какой по счету «культурный слой» он попадет года через три, а через три века?.. А что будет со мной — так и буду между двумя городами болтаться, как… Но, с другой стороны, для меня мой Баку нигде больше так не Баку, как в чужой, не принимающей меня Москве, и Москва нигде так больше не Москва, как в Баку, который, если честно, и не мой уже давно.
Старик настроение мое уловил:
— Желания вернуться нет?
И тут мама вспыхнула.
— Я по нему так скучаю, Заур-муаллим, так скучаю… Но вы же знаете, если он вернется, — она повернулась ко мне, вся напряженная, дерганая, в приглушенных темным стеклом лучах солнца я увидал новые морщины. — Нам этот Карабах — вот уже где!! Отдали бы его армянам к чертовой матери.
— Нельзя. Нельзя, Оленька-ханум, — сказал он, не поворачивая лица, но глядя на маму через зеркало внутреннего обзора. — А сын твой пусть в Москве пока побудет. Он же учится. Смотри, как русский настоящий стал. Ему, наверное, там лучше, чем здесь. Я так спросил… Просто.
Маму отпустило. Она успокоилась. Заулыбалась. А вот я насторожился. Получалось, будто старик решал, где мне жить. И потом, что значит это его «пока побудет»? Неужели он хотел этим сказать, что я — ну, не то чтобы трус, нет, но не защитник, в какой-то степени — неполноценный мужчина, такому лучше будет переждать, такому… Конечно, он хотел так сказать и сказал, и охранник его хихикнул, квадратными плечами потряс; шея, как у рака вареного, тут же побагровела. Мама тоже хороша. Чего, спрашивается, завелась?
Наше молчание прошил регтайм Джоплина, аранжированный до неузнаваемости телефонной компанией.
Это Заур достал телефон из кармана пиджака.
— Да, еду… Сегодня-сегодня. — Пауза; он морщится то ли из-за того, что плохо слышно, то ли слышит не то, что хотел-ожидал. — Конечно же, дочь. Да, успеет. Обязательно… К черту!..
Заур-муаллим говорил с кем-то, кто не знал местных традиций. Иначе он не к черту послал бы, а сказал: «Аллах деян олсун» или «Иншалла». Скорее всего, старик говорил с приезжим, но не исключено, что звонок был междугородный.
Покряхтывая и сигналя, узкая, кривобокая улица моего детства выбрасывает нас на подъем, к последнему светофору. Проползет одышливо чадящий охристый «Икарус», обкуривая синеватым дизельным дымом, какой-нибудь джигитишка пролетит на «жигуленке» с мерседесовскими колпаками и бээмвэшным значком на капоте, музыкальным итальянским сигналом разгоняя в разные стороны перепуганных пешеходов, загорится зеленая ментоловая таблетка и… Я дома! Отсюда уже видно заколоченное парадное и над ним наш балкон.
Да, все как в прошлом году. Все. Ничего не изменилось. Тот же кусок оргалита на балконе, когда-то скрывавший по пояс все наше семейство за чашкой вечернего чая от любопытных восточных глаз с автобусной остановки. Гриф от моей штанги в левом углу — как мачта корабля. А на нем вспорхнула бабочкой в многолетнем полете телевизионная антенна. Вот я телека-то нормального, большого цветного насмотрюсь. Все подряд. Всю эту дурь из Мариан-Сиси-Сантан…
Хрустнул стояночный тормоз.
Приехали…
Заур-муаллим прощается с нами. Учтиво череп голый морщит. Встряхивает мою руку. Раз. Другой… Что и говорить, горячее рукопожатие: почти как холодный душ.
— Весна-то, весна-то какая!! Оленька-ханум, это ты сыну заказывала?
Мама смеется.
— Если какие-нибудь проблемы… — это он ей, покровительственным тоном, без дальних слов.
— Что вы, что вы, Заур-муаллим…
— А ты отдыхай, москвич, расслабляйся.
— Постараюсь, — говорю. — Бандероль у меня в сумке. Вам сейчас?..
Кадык его заходил по морщинистой, как у черепахи, шее, когда он сглотнул слюну.
Я знаю, у пожилых есть такое право — долгого, неотрывного смотрения на молодых. Не вижу в этом ничего предосудительного, поэтому даю себя разглядеть. Догадаться, о чем думают старики, когда вот так вот смотрят, практически невозможно. Их мир настолько обширен и заселен, что в иные кладовые памяти и не долететь, крыльев не хватит. Единственное, что я могу предположить, сказал не то, возможно — напомнил о неприятном, открыл и потянул на себя не тот ящичек. Вот и мама моя вмешалась:
— Ираночка сама к нам спустится, сам и отдашь.
Старик еще больше посуровел, напрягся.
Да, видно, за живое его задел.
Крепкозадый телохранитель на кривых крестьянских ногах поспешил к багажнику. Я, как истый либерал-демократ, опередил его. И, пока мама благодарила бывшего замминистра торговли за то, что тот довез нас до дома, уже зашагал по двору, прошел мимо мусорных ящиков, огибая неизменно присутствующую именно в этом месте лужу крысиного яда, приостановился у жирного инжирового дерева. Под этим самым деревом мы с Хашимом и Мариком бренчали на гитарах. Длинноволосые, в сабо на платформе и расклешенных джинсах с бахромой внизу, обкуренные до такой степени, что волосы на затылке и у висков казались стальными прутьям. «Шизгареюбейбишизгаре…» — хрипел Хашим и плевался струйкой, умело задействовав в этом почти цирковом процессе щелочку между двумя верхними зубами. Девочки были без ума от нас. Во всяком случае, наша Нанка точно. Во всяком случае, мы так думали. Хотели думать. Нам