пронесся все семь параллельных, а когда у кинотеатра «28 апреля» оглянулся, за моей спиной — никого. Только сумеречный воздух с моею теплотой и запахом пота. Хашим поджидал меня у входа в другой двор (мы так называли его, потому что от нашего его отделяли два забора по ту и другую сторону туалета — каменный, новый, и деревянный, старый). Где сверток, спросил он. Я протянул ему. Спрашиваю, а где деньги. Он дал мне полтинник. Что было в этом свертке, спросил я его. Я же говорил тебе, иранская хна. Из-за иранской хны Гебелей не стал бы за мной гоняться. Какая разница, что. Мне очень хотелось съездить по его сытой, лоснящейся физии. Вот первое его предательство, во всяком случае, по отношению ко мне; до сих пор не пойму, почему не ударил его, почему не поссорился; почему постарался быстро забыть. Ну, как же, конечно, четвертый этаж, «ЛЮДИ СВЕРХУ»… «Какая разница что»… Дерьмо собачье! Вот как тогда надо было ему сказать. Да. Точно. Через некоторое время я на этот зачуханный полтинник (опять вру: тогда полтинник деньги были) купил Нане новые ролики, старой надежной модификации, а себе приемник «Альпинист», простенький такой, но ловил на средних ничего, особенно поздно вечером или по ночам. А что? Не «Кэндэмизин сэси» же мне было слушать. По вечерам мы, вчетвером, устраивались на площадке четвертого этажа и млели от «Монте-Карло». Хорошая была радиостанция. Джаз, рок, поп, классика — всего по чуть-чуть. Дикторы говорили исключительно по-французски, и мы передразнивали их, чтобы рассмешить Нанку, которую, если честно, рассмешить не стоило большого труда. Но нам нравилось, как она смеется, ведь мы были немножечко в нее влюблены; это чувство, носившее соревновательный характер, теперь, спустя годы, мне кажется по меньшей мере очень, очень, странным, ведь мы делили его (с изощренностью, неизвестно откуда взявшейся в нашем возрасте и в нашем городе), когда забирались на чердак, на крышу. Особенно на крыше, после душного чердака (раскаленная крыша страшно нагревала его), после всего того, что было… А ведь нашу тайну могли раскрыть, и раскрыть очень просто. Достаточно лишь взглянуть на следы: пол чердака, по всей своей площади, напоминавшей печатную букву «С», был аккуратно присыпан измельченным в пыль строительным песком, не знавшим, как мне кажется, себе равных в точной передаче рисунка подошв; я уж не знаю, зачем его посыпали, должно быть, кошкам хотели угодить.
Я смотрю на китайский фонарик московского производства и удивляюсь этой встрече; у меня такое ощущение, будто в одной из витрин этого отдела поместилась моя комната на Патриарших. Ну, надо же, а!.. Может, он из Людмилиной партии, может, перепутала она Турцию с Азербайджаном? Нет, наверняка, здесь есть своя Людмила, не хуже московской и тоже с кренделем в голове.
Мама увидела точно такую же антенну «бабочку», какая у нас на балконе стоит. Она советуется с продавцом, но уже понятно: что бы он ей ни порекомендовал, возьмет она именно эту антенну. Я напоминаю маме о батарейках для Рамина. Пока продавец упаковывает нам антенну, я объясняю, что все равно, какая бы антенна ни была, лучше всего установить ее на крыше. Мама не спорит, она просто говорит, что сейчас повадились воровать антенны с крыш.
На улице мама уже сама убеждает меня установить антенну на крыше.
— Сейчас по дороге как раз зайдем в телеателье и вызовем мастера. Делать так делать.
Мы переходим улицу в неположенном месте, прямо напротив здания МВД.
Милиционер не видит. Он занят водителем, который не хочет ему платить. Случай редкий, надо сказать, особенно в заключительной его фазе. Один нагло хочет денег, другой не менее нагло их не дает, и вся эта уморительная сценка напротив здания МВД. Милиционер, естественно, в бешенстве, а тут еще мы с нашим дорожным нарушением, поэтому переходим улицу быстро, несмотря на сигналы свадебного кортежа, который возник словно по мановению гаишной палочки.
У ведущего автомобиля, по всем правилам разукрашенного яркими лентами и цветами, отлетает шарик. Он низко парит над асфальтом…
Я оборачиваюсь. Мне интересно знать, чем же эта уличная сценка закончится.
Водитель садится в машину, предварительно выругавшись, и, видимо, так и не заплатив, плюнув на права, уезжает.
Милиционер успевает от всей души своей волшебной палочкой регулировщика шмякнуть по багажнику.
Все довольны. В том числе и я. Где бы такое в Москве увидел.
Шарик продолжает парить; автомобили, идущие вслед свадебному кортежу, должно быть из суеверия, стараются объехать его. Ветер поднимает шарик, и он несется к двум грузовикам, припаркованным у здания МВД.
Грузовики («Уралы») набиты новобранцами. У всех гусиные шеи. Глаза из-за бритых черепов кажутся еще больше, чем на самом деле, — круглые восточные и в них грусть и испуг; нет, не грусть и испуг — в них тоска и страх. Да. Точно. Сколько душ влезает в «Урал»? Двадцать пять, тридцать? Два «Урала» — два взвода; где армяне разметают их? Под Лачином или у Агдама? Где сейчас армяне? Где линия фронта? Есть ли она вообще? Может быть, ее начертил шарик, ударившись о лобовое стекло грузовика и воспарив над бритыми головами новобранцев. Я, благодаря какому-то трудно объяснимому, почти неуловимому чувству, понимаю, что все ребята — бакинцы, и их тоска и страх передаются мне. Я вспоминаю, как Заур-муаллим, просто Заур, говорил вчера маме в машине: «пусть он в Москве пока побудет, смотри, как русский стал…» Но разве в этих «Уралах» я не увидел русских ребят? Выходит так: у кого есть деньги и связи, пусть где-нибудь переждет, пусть свадьбу лучше справит, а у кого их нет — в «Урал». А я что? Я в отпуске, приехал отдохнуть. Мне для полного счастья необходима телевизионная антенна. Нина, что ты понимаешь там у себя в Москве!!! Нина, как я хочу, чтобы ты сейчас оказалась здесь, хотя бы на одно мгновение, чтобы взглянула на этих мальчишек, провожающих глазами, в которых страх и тоска, парящий красный шар… Разве ты не видишь, разве не понимаешь, Нина, что из этих мальчишек домой вернутся всего лишь двое-трое. Жить они здесь уже больше не смогут, они не простят регулировщику-хапуге, свадебному кортежу, зданию МВД и мне, Нина, благополучно идущему с телевизионной антенной под мышкой. Из всех разновидностей безучастных людей, мы с тобой, Нина, самые страшные, потому что отворачиваем глаза. Я знаю, ты забросаешь меня частицами для образования согласительного наклонения на трех языках. Нина, а как будет «смерть» на английском? — я хочу услышать из твоих уст, — а на немецком? на французском? Ну, что ты, Нина, ты же все знаешь. Хочешь, я скажу тебе, как будет «смерть» на нашем, на бакинском наречии. Тебе понравится. Здесь столько языков понамешано. Не веришь? А ты загляни в глаза этих мальчишек. Что знают они о «кампари», водке с томатным соком, выпитой в нашей Аркадии на Большой Бронной, твоих атласных жарких ляжках, что знают они о холмах, похожих на белых слонов, из которых все мы вышли: и ты, и я, и Сережка Нигматулин, и ваш любимый Довлатов. Расскажи им, Нина, расскажи, если успеешь, конечно. Напиши статейку в этот идиотский «Коктейль дайджест» или в не менее идиотский «Дабл гюн», а еще лучше — пошли-ка ты письмо в ЮНЕСКО, на том же английском, или немецком, или французском, они будут очень тронуты.
Девятисотый «Сааб» с затемненными стеклами бесшумно обогнал нас и мягко притормозил, когда мы уже к самым воротам дома подходили; и я, с моей теперь уже московской невнимательностью ко всему, что творится вокруг, и полной погруженности в себя, даже когда ты не один, наверняка бы не заметил его, вошел бы в ворота и пропустил, если бы мама не бросила чуть дрогнувшим голосом: «Ой, Заур-муаллим»; а потом уже прежним привычным тоном, как всегда со мной говорит, добавила, едва только Ирана успела поставить ножку в лакированной туфельке на асфальт: «Ах, ну да, ну да, он же в Гендже».
Естественно, не только приличия ради остановился я, чтобы подождать Ирану. Мама тоже последовала моему примеру.
Водитель, он же охранник, внимательно взглянул на меня, на папку из крокодиловой кожи под мышкой у Ираны; что означал этот взгляд — я не понял. То ли ревность, то ли служебный долг. Большим умом он, видимо, не отличался. Постоял немного рядом с машиной да и сел за руль.
А вот Ирана, пока он стоял и смотрел, была другая, нежели после того, как он уехал.
Я вот думал, что никогда уже больше не испытаю этого непонятного дивного чувства, какое испытывал в юности, непредвиденно-негаданно вдруг столкнувшись с интересующей тебя девчонкой, которая уже начала догадываться, что интересна тебе, — ощущение, очень похожее на то (даже в своей продолжительности), как если бы ты летел в самолете и попал в воздушную яму. Это нечто большее, чем «что-то вдруг оборвалось». И вот сейчас я испытал его вновь, глядя на эту молодую женщину в костюме business lady.
— Привет, — сказала она, опустила папку и улыбнулась; так не улыбаются, когда хотят от кого-то