кинотеатру «Вэтэн» и, не доходя до женского салона красоты, что на Торговой, свернули в тенистую прохладную улочку, с двух сторон обросшею древними чинарами, тени от которых сплетались посреди дороги.

— Ты ведь не будешь против, если я попрошу тебя подождать здесь немного? спросила она.

Я привалился к чинаре и закурил.

Под нею хорошо, прохладно; над головой трепетала, шелестела листва, и, казалось, хоть вечность целую вот так стой и жди, стой и жди.

Вечность не вечность, а через сколько-то там времени, ну, скажем, через еще две сигареты, выйдет Ирана, и что дальше? Чего я вообще хочу? Зачем я под этим деревом? А если она предложит посидеть в кафе, а у меня, как всегда, только на сигареты да на пиво, — что тогда? И потом, если тебе нравится женщина, на нее ведь надо произвести должное впечатление — но как? Да еще на такую, как Ирана. Ладно — во дворе, дома, на площадке; там все ясно — там я и она просто соседи, я приехал в отпуск и все такое, но ведь в городе, в городе мы одни, только она и я и эти улицы, которые уже давно перестали мне помогать, а только снятся во сне, как в каком-нибудь фильме без названия и сюжета, который ты захватил то ли на середине, то ли в конце. Надо оставаться таким, какой ты есть, надо, даже если ты — Маугли или самоизлечивающийся невротик, у которого только на сигареты да на пиво. Ты же художник, Илья, черт возьми, а не только компрессорщик на заводе, ты — Новогрудский, твой прадед Самуил обращался с миллионами так, как этой доченьке бывшего замминистра торговли и присниться не могло ни в каком из ее швейцарских снов, вот и держи дистанцию, она сама ее нарушит; у нее просто не будет другого выхода. Да. Точно. Я вспоминаю карту Средиземноморья у меня над столом, в Москве, вспоминаю цитату, расположенную где-то на севере Германии: «Я уже давно перестал говорить о деньгах и об искусстве: там, где эти категории сталкиваются, добра не жди. За искусство всегда либо не доплачивают, либо переплачивают». Да, ты — художник и тебе не доплачивают, причем постоянно не доплачивают, так и держись, быть может, это ненормальное явление у них в Германии, а у нас это вполне нормально, даже более чем, следовательно, ты — нормальный человек, правда, это не решает вопроса, как же произвести на нее впечатление, как?..

Она вышла улыбаясь, и было понятно: все, чего ждала она от ОВИРа сегодня, — уже случилось, без заминок. Теперь оставалось только решить вопрос со мной. По ее взгляду сначала прямо мне в глаза, потом куда-то в сторону я понял, она тоже не знает, как именно решить этот вопрос, но уже там, в ОВИРе, положилась на свою интуицию.

— Куда пойдем? — Влекущий, уклончивый взгляд.

Значит, мои волнения под чинарой были не случайны.

— Может, на бульвар, — осторожно предложил я.

— На бульвар? Ты что — не знаешь, море поднялось, все выворочено…

— Ну, тогда прошвырнемся по Торговой, — сказал я тоном, не оставляющим ей выбора.

Она согласилась без особого восторга.

Шутить, быть веселым и легким, вероятно, надо не прерываясь, но если ты уже прервался, если постоял у чинары, послушал, как шелестит листва — тогда все, ни о какой легкости и речи не может идти. С чего бы такого тебе начать даже не знаешь.

Она, дабы хоть как-то поддержать разговор, начала спрашивать меня об институте, над чем я сейчас работаю, какие надежды питаю на литературное мое будущее и питаю ли вообще.

Я принялся вяло ей отвечать, начиная осознавать уже всю бесперспективность этой прогулки, — и тут меня осенило. Нет, правда, в самом деле — осенило!..

— А хочешь, я расскажу тебе, над чем сейчас работаю? Дивная история. Настоящая. И грех, и боль, и та самая тонкая грань, которую поначалу не замечаешь, но за которую едва только… как тут и вся жизнь твоя наперекосяк.

Наверное, у меня очень загорелись глаза; наверное, они у меня загорелись точно так же, как горели демоническим, злым огоньком у Арамыча, наверное, именно этого огонька в глазах и ждала от меня Ирана, — иначе разве у нее самой воспламенился бы так взгляд, и разве отвела бы она глаза, интимно кашлянув, как кашляют во сне, переворачиваясь с одного бока на другой и отгоняя от себя самое запретное, самое невозможное.

Она предложила мне пойти в Молоканский сад. Там, на низенькой скамеечке у фонтана с тремя нимфами, переименованными нашим городом в «трех блядей», я, попыхивая сигаретой, присвоил себе чужую историю, в правдивости которой теперь, по прошествии некоторого времени, не мог быть абсолютно уверенным, кроме двух-трех мест, в которых так угадывалась Христофорова душа, мятущаяся и неприкаянная.

…Он мне уже в сотый раз говорит: «…каждое наше переживание касается тела и остается в психике, — сейчас он попросит сигарету; а если не попросит, то лишь потому, что знает, именно об этом я и подумал. «Если реакция заблокирована, она оставляет след в виде хронического напряжения мышц. Реакция не умирает, а только отступает внутрь тела, продолжает существовать в подсознании. Правда, ее можно активировать в процессе терапии…» Я съехидничал: «…разумеется, игровой. Вариант для взрослых. «Телеска» — ваш конек, сами говорили».

Глаза его загорелись демонически огоньком, а широкое лицо с недавним бритвенным порезом, начало заметно разглаживаться и молодеть: «А хотите историю? Настоящую. И грех, и боль, и та самая тонкая грань, едва перешагнув которую…Тогда сейчас… Минуточку…»

Арамыч выскочил из комнаты, подволокнув задремавший у ноги шлепанец.

Такая прыть полного, немолодого мужчины в халате «унисекс» не могла не вызвать улыбки, и я улыбнулся. Снисходительно. И начал разглядывать черепаховые очки — семейную реликвию, которую он мне подарил, после нашей болтовни — о пороке, о тонкой грани, о мужчине и женщине: «…берите, берите они вам нужнее, плюс единичка — в самый раз».

Через пару минут он вернулся с початой бутылкой коньяка, зажатой под мышкой, словно градусник, двумя хрустальными рюмочками и блюдцем, на котором лежала половинка лимона с таким большим отростком на конце, что он напоминал куриную попку.

Не утруждая себя тостом, Арамыч налил, выпил и начал без вступления. Рассказ получался с «атмосферой» — о том, о чем человек его возраста, его положения, несомненно, решил бы умолчать или же придать истории гротескный характер.

Похоже, единственными и несомненными достопримечательностями этого городка, так умно расположенного на зеленых холмах у моря еще древними греками, считались широкая, относительно прямая набережная, уже с ранней весны по осень позднюю запруженная беззаботными курортниками, едва лишь начинало смеркаться да небо прокалывалось первыми звездами, и темные, невысокие развалины зубчатых стен генуэзской крепости, будто раскрошенных упорным обстрелом кариеса.

Двенадцатилетним мальчишкой оказался Христофор в этом городке, продуваемом теплыми понтийскими ветрами, и первое, что увидел мальчик из окна бабушкиного дома, были развалины старой крепости; сюда и зачастил он: тихо, хорошо, над головою облака, а если кто приставать вдруг надумает, ну, как к «сыну врага», — до дома, до бабушки, рукой подать. По средневековой лесенке без перил вниз винтом узким юрким, — и вот под балконом ты уже своим. Кто тебя здесь тронет? Кто посмеет? Да и не могли пристать, ведь поменяли же ему фамилию с отцовской — Тумасов, за которую лагерями пришлось заплатить, на материнскую — Мустакас, добром известную в этом городке.

Забравшись на полуразрушенную башню, любил Христофор смотреть на разминированное море — светло-зеленое, теплое поближе к берегу и темно-синее, холодное вдали, на паривших чаек любил смотреть и на набережную с мороженщиками, ушлыми фотографами и не менее ушлой немецкой обезьянкой по имени Курт, достававшей из плоского солдатского котелка фатальные записочки, а потом (почему-то всегда вдруг) по-обезьяньи бесстыдно задиравшей тельняшку и демонстрировавшей свои Куртовы гениталии послевоенной толпе, до которой (с той самой заминкой, вполне достаточной, чтобы разразиться хохотом) вдруг доходило, что Курт, оказывается и не Курт-то вовсе.

Со временем на башне, на стене с узкими бойницами, уходил, исчезал помаленьку страх и то ощущение скованности и подавленности, связанное с насилием, какое донимало мальчика сначала в пересыльной тюрьме (в бараках на Шелепихе), потом в «теплушках», охраняемых конвоем, когда их с матерью целых три месяца гнали в далекий Минусинск, потом на приисках, когда мать приходила из шахты,

Вы читаете Фрау Шрам
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату