— Уже вызвали! — Тетя Фарида встает и начинает ходить по комнате взад-вперед.
Склоняюсь над диваном и внимательно ощупываю его всего, беспрестанно подмигивая, как идиот. Он смотрит на меня откуда-то со дна своей воронки и то ли правда, то ли мне только кажется так — улыбается. Мне? Тете Фариде? Нане?
Руки-ноги, к счастью, целы. Кровь медленно набегает из ушей на футболку. Или у него травма черепа, или не выдержали удара барабанные перепонки. Если травма черепа…
Я прошу тетю Фариду объяснить, каким образом он упал, так как у Наны бессмысленно сейчас что-то спрашивать.
Слушаю ее тихий взволнованный голос и начинаю понимать, почему мальчишку так манила высота: сам того не зная, зачарованный какой-то темной силой, он все-таки сделал то, что хотела когда-то Нана и чему мы с Мариком воспрепятствовали, нет, это больше, чем обывательское «от судьбы не уйдешь». Выходит, вот он зачем, этот гранитный выступ на втором этаже, лишенный всякого архитектурного смысла, по которому я любил ходить в детстве до самой противоположной стены, до угла в паутине, чтобы потом осторожно, между стеною и перилами спрыгнуть на лестничный марш. Он не случайно перелетел через перила, то, что он ударился о них животом, лишнее тому доказательство. Они его и спасли, старые, дореволюционные высокие перила, я не знаю, что бы с ним было, упади он не на них, а сразу на гранит парадного.
«Скорая» приехала на удивление скоро: через десять пятнадцать минут. Молодой человек очень приятной наружности, по всей видимости, из старинной бакинской семьи, и с ним бесцветная молчаливая барышня с толстыми ногами, будто позаимствованными.
Врач очень спокойно и внимательно ощупал Рамина почти точно так же, как это делал чуть раньше я, разве что не подмигивал только.
Мы отошли с ним в сторону.
— Вы отец? — спросил он и посмотрел теперь не на такую уж бесцветную барышню, какой она по началу мне показалась, потому что всякий, кто пишет (а она в этот момент что-то быстро-быстро записывала) обретает особую власть над теми, кто следит за пишущей рукой.
— Нет, но… можно сказать… — мы одновременно оторвали взгляд от руки медсестры.
Молодой человек проделал языком во рту какую-то цирковую фигуру.
— Родственник? — он не хотел терять зря время.
Я понял его и согласился, не колеблясь.
Медсестра кончила что-то записывать, поменяла местами золотистый колпак авторучки.
— Нужно сделать снимок. Возможно черепно-мозговая травма.
— Это серьезно?
— Не могу ничего сказать. Пока не могу. — Медсестра посмотрела на него и тряхнула кудряшками.
— Вы с нами? — спросил он меня.
— Только переобуюсь.
Я к себе…
Скинул тапочки, влез в туфли на босу ногу. Постоял, подумал, взял на всякий случай почти все деньги, что были у меня.
Выскочил на лестницу — Нана уже спускается с Рамином на руках.
В машине он все время закрывал глаза, и я все время просил его не закрывать их (мне казалось — с закрытыми глазами мальчишка продолжает падать), он, будто возвращаясь откуда-то издалека, послушно открывал глаза и смотрел то на меня, то на Нану с медсестрой. А потом вдруг сказал:
— Ты уедешь и не вернешься.
— Куда я денусь. На следующий год обязательно приеду. Ты ведь знаешь, я свои каникулы только в Баку провожу.
— Я забыл фонарик.
— Я принесу его тебе.
Чем больше я смотрю на него, тем больше убеждаюсь в том, что падение не было случайным. Чем крепче Нана сжимает его плечо, тем больше она убеждается как раз в обратном, и мне хочется крикнуть ей: «Неужели ты не понимаешь, сколько лет вкладывала себя в это падение?!»
Да, падение, ответственность за которое лежит на всем нашем доме, на всех нас и на мне в том числе, хотя я уже давным-давно без дома. Ответственность лежит на всех, кроме архитектора, этот дом спроектировавшего, его винить нельзя, разве хотел он, чтобы на доме его кровь была?
Я взял Рамина на руки, как берут в кинофильмах солдаты тяжело раненных солдат, и пошел вслед за врачом и Наной.
Бесцветная медсестра стояла уже наверху и держала открытой тяжелую высокую дверь с бронзовыми советскими звездами. Казалось, именно в этой точке земли, именно у этой открытой двери с пружиной какая-то неведомая сила давит на медсестру снизу и расплющивает легко-легко ее ноги, словно они из пластилина.
Врач и медсестра подвели нас к стойке дежурного.
Быстро отметившись, пролетев по длинному очень тихому коридору мимо полосатых, очень тихих и очень озабоченных людей, Нана и я кинулись искать рентген-кабинет.
Нашли… Находился он по закону «П» прямо в противоположном направлении: видимо, мы все-таки неправильно поняли дежурного.
Очередь состояла уже не из одних полосатых пострадавших, и была такая печально хвостатая, что я, подождав немного, решил передать Нане Рамина, сам же — не обращая ни на кого внимания, не дожидаясь, пока зажжется лампочка над дверью (даже не постучавшись), пошел договариваться с рентгенологом.
Я не торговался, — дерзко отдал в темноте все деньги, какие взял с собой, похвалив себя за предусмотрительность.
Самый бесчувственный из всех моих наблюдателей, — тот, которого я тщетно старался спровадить из своего сознания уже в машине скорой помощи, — в затемненном рентген-кабинете просто распоясался. Вдруг совершенно бестактным образом обратил мое внимание на то, что Рамин кладет голову на стол аппарата точно так же, как ее клали под нож гильотины в эпоху Великой Французской революции на старинных гравюрах. Когда я попробовал объяснить этому наблюдателю, что такого рода сравнения неуместны, что мальчик этот для меня больше, чем просто мальчик, он улыбнулся, приложил меня холодком под ложечкой изнутри и спросил, а мог бы я, в таком случае, принести себя в жертву ради мальчишки, разве сейчас не самый подходящий для этого момент: несколько минут — и снимок все покажет, и поздно тогда уже будет обращаться с просьбой. Я затруднился с честным ответом. Вот видишь! А ты говоришь — не просто мальчик; все мы думаем только о себе. Только о себе. Потому и молиться не умеем и живем как последние шакалы. Да, Точно. И что-что, а это, действительно, прямо на поверхности.
Нас попросили подождать ответа за дверью.
Взял мальчишку на руки и боком вышел в коридор.
Стою.
Кто-то даже место уступает.
Сажусь.
Устраиваю его на коленях. Хотел сказать что-нибудь жизнеутверждающее, но понял, — не могу найти слов, все, что ни скажу сейчас, прозвучит лживо, как на комсомольском собрании. Несильно прижимаю мальчишку к себе. И вдруг слова сами находятся. Замечательные слова, на замечательном языке, на том самом, на котором он иногда говорит, надеясь, что его услышат и поймут. Наши волосы спутываются. Знакомый запах детства… Из времен прыжков с того самого, казалось бы не имеющего никакого архитектурного смысла гранитного выступа, ранца за спиной, в котором застряло между учебниками наливное красное яблочко, запаха серы после ударов камешком по пистонной ленте, вводных предложений, уравнений с двумя неизвестными… Запах этот и его улыбка в ответ на мою тарабарщину оказались достаточными, чтобы хотя бы сейчас не только о себе думать. Оказывается — просить, молиться не за себя, это так легко, что можно даже не договаривать слов, совсем как в институте нашем, когда лекцию какую- нибудь конспектируешь.