Примечательно полное соответствие Бродского-читателя амбициям Довлатова-писателя, который считал своим главным достижением именно увлекательность чтения. Не случайно Довлатов, в духе свойственного ему в поведении и в литературе understatement'a, называл свои­ми любимцами и ориентирами Куприна и Шервуда Андерсона — не замахиваясь на обожаемых им Достоевского и Джойса.

К первой годовщине безвременной (в непол­ные 49 лет, 24 августа 1990 года) смерти Довлатова Бродский написал эссе. Отметить эту пе­чальную дату попросил Бродского я (первая публикация — в лос- анджелесском еженедельни­ке 'Панорама' в сентябре 91-го). Он передал мне текст без заглавия, сказав, что ничего подходя­щего не придумывается. На следующий день я предложил: 'Может быть, просто — 'О Сереже Довлатове'?' Бродский согласился. В 'Сереже' обозначено соотношение: хотя номинальная раз­ница в возрасте у них составляла чуть больше года, но это были старший и младший из одного поколения.

Из эссе вычитывается об авторе не меньше, чем о герое. 'Сережа принадлежал к поколению, которое восприняло идею индивидуализма и принцип автономности человеческого существо­вания более всерьез, чем это было сделано кем-либо и когда-либо. Я говорю об этом со знанием дела, ибо имею честь — великую и грустную честь — к этому поколению принадлежать'.

Бродский находит в довлатовской прозе 'от­сутствие претензии', 'трезвость взгляда на вещи', 'негромкую музыку здравого смысла'. И глав­ное: 'Этот писатель не устраивает из происхо­дящего с ним драмы... Он замечателен в пер­вую очередь именно отказом от трагической традиции (что есть всегда благородное имя инер­ции) русской литературы, равно как и от ее уте­шительного пафоса'.

Бродский видит, таким образом, в Довлатове литературного и мировоззренческого союзника, прививающего русской прозе именно те каче­ства, которые он сам прививал русской поэзии.

Сравним приведенные слова с теми, которые им сказаны об американских стихах: 'Они живы духом индивидуальной ответственности. Нет ничего более чуждого американской поэзии, чем излюбленные европейские мотивы — мироощу­щение жертвы с мечущимся в поисках винова­того указующим перстом... Поэзия по определе­нию — искусство весьма индивидуалистическое, и, в каком-то смысле, Америка — логичное для нее пристанище'.

Вот оно, поколение штатников, выросшее на 'трофейном' кино — американском кино, получен­ном по репарациям из побежденной Германии. Эти картины повсеместно крутили по Советско­му Союзу, изымая титры, снабжая фантастичес­ким обозначением 'зарубежный фильм', играя в дурацкую государственную викторину: мы буд­то не знаем, что показываем американское, а вы будто не знаете, что смотрите. Я моложе Брод­ского на девять лет, Довлатова на восемь — вроде немного, но разница решающая: ничего этого я уже не застал. А они складывались 'Ревущими Сороковыми', которые в советском прокате ста­ли 'Судьбой солдата в Америке'. Потом — аме­риканским джазом.

Бродский пишет о тех, кому в конце концов удалось пересечь океан: 'Мы оказались 'амери­канцами' в куда большей степени, чем большин­ство населения США'.

Близость у них (при том, что очень тесного общения в Нью-Йорке не было) закладывалась на детском, подростковом уровне — то есть не­истребимая. То-то Довлатов стихотворение Брод­ского читал будто о себе.

Речь в эссе Бродского постоянно и подчеркну­то идет и о младшем товарище, и о замечатель­ном писателе с высочайшей оценкой его литера­турных заслуг. Оба мотива звучат одновременно: 'Для меня он всегда был Сережей. Писателя уменьшительным именем не зовут; писатель — это всегда фамилия, а если он классик — то еще имя и отчество. Лет через десять — двадцать так это и будет...'

Отметим пророчество: в 91-м слава Довлатова только начиналась, оценка его была еще невнят­ной, многим он казался забавным рассказчиком смешных анекдотов. Бродский ошибся лишь в сроках: и десяти лет не понадобилось, чтобы Дов­латов сделался современным русским классиком.

Он, Сергей, словно надекламировал себе судь­бу. С поправкой на климат: не замерз в подъезде, а, перебравшись на широту Баку и Ташкента, умер, как пишет Бродский, 'в удушливый летний день в машине 'скорой помощи' в Бруклине, с хлынувшей горлом кровью и двумя пуэрто-риканскими придурками в качестве санитаров'.

В нарочитом снижении интонации — подлин­ное горе. Сосредоточение на участи умершего. Нельзя, неприлично, оплакивая потерю, оплаки­вать себя. 'Трудно, подчас неловко бороться с ощущением, что пишущий находится по отноше­нию к своему объекту в положении зрителя к сцене и что для него больше значения имеет его собственная реакция (слезы, не аплодисменты), нежели ужас происходящего'.

Конечно, 'в настоящей трагедии гибнет не герой — гибнет хор' (Нобелевская лекция). Здесь слышен голос Мандельштама, самого, вероятно, объективно близкого Бродскому поэта ('Стихи о Неизвестном солдате': 'Миллионы убитых за­дешево', 'Небо крупных оптовых смертей...', 'Хорошо умирает пехота...'). Мандельштам словно откликнулся на вызов Сократа, говорив­шего, что гибнущие одиночки делаются героя­ми драм, но 'никогда не было столь отважного и дерзкого трагического поэта, который вывел бы на сцену обреченный на смерть хор' (Элиан).

Все так, но где ты видишь и где увидишь ги­бель хора? А единичная смерть солистов — ощу­тима и рядом.

У Бродского есть два перекликающихся сти­хотворения — 'На смерть друга', знакомца юнос­ти, яркого и беспутного поэта, героя московской богемы Сергея Чудакова, и 'Памяти Геннадия Шмакова', близкого приятеля, искусствоведа, переводчика, полиглота, кулинара. Между ни­ми — шестнадцать лет. В первом случае 'адресат' вовсе не умер — просто до Бродского, жившего уже в Штатах, дошли неверные слухи: Чудаков прожил еще два десятка лет. Во втором — речь о человеке, который умирал почти на глазах авто­ ра. В стихах 'На смерть друга' альтруистическо­го отстранения больше, чем в стихах на смерть Шмакова: может, оттого, что Чудаков был во всех отношениях дальше. Про Шмакова философич­нее: 'Ты теперь, в худшем случае, пыль / свою выше ценящая небыль, / чем салфетки, блюду­щие стиль / твердой мебели; мы эта мебель'. Про Чудакова ('лучшая из од' которого начиналась 'Пушкина играли на рояле, / Пушкина убили на дуэли') свободнее: помню разговор с поклонни­цей Бродского о непонятных ей сиповках и ко­рольках — самое странное, что она была врач, однако пришлось разъяснять детали, непонятно, чему их там учат.

Но — так или иначе — главный мотив один, будь то о скончавшемся Шмакове, об оставшем­ся в живых Чудакове, об умершем Довлатове: 'Другого всегда жальче, чем себя'.

ПИСЬМЕННОЕ НАРОДНОЕ ТВОРЧЕСТВО

Владимир Высоцкий 1938—1980

Старый дом

Что за дом притих, Погружен во мрак, На семи лихих Продувных ветрах, Всеми окнами Обратись в овраг, А воротами — На проезжий тракт? Ох, устал я, устал, — а лошадок распряг. Эй, живой кто-нибудь, выходи, помоги! Никого — только тень промелькнула в сенях Да стервятник спустился и сузил круги. В дом заходишь как Все равно в кабак, А народишко — Каждый третий — враг.
Вы читаете Стихи про меня
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату