Нет, не как вчера, потому что об этом я как раз и забываю.
25
Я недостаточно хорошо знаю Джоан Селлвей, вернее — знала, чтобы судить о ней. Но Пол, который никогда при ее жизни не сказал о ней дурного слова, не сторонник известного изречения «о мертвых — либо хорошо, либо ничего», и я думаю, он прав. Конечно, мудрее и великодушнее говорить о людях хорошее, когда они живы, оставляя плохое на потом. Не то чтобы плохого было много. Но этому есть свое объяснение.
Я не говорила ему, о чем думала в тот день, когда умерла его мать. Он первым затронул эту тему:
— Помнишь, ты рассказывала об анонимном письме, которое получила твоя тетя? С которого начались ее трудности?
Как будто я могла забыть. С него начались неприятности не только для Свонни. Я могла назвать точную дату, когда трудности начались у нас. После того, как я упомянула о письме. Я вспомнила, каким стало его лицо, как потускнели глаза. Как он ушел в себя, замкнулся.
— Моя мама послала его.
Я посмотрела на него с изумлением.
— Я не знаю этого наверняка, то есть доказать не могу. Но все равно знаю. Как только ты сказала мне, я все понял. Это был удар. Я пришел в ужас, даже говорить было трудно. — Его голос и сейчас дрожал, но он пытался не обращать на это внимания. — Ты, наверное, заметила. Я знаю, ты заметила, но я не мог ничего поделать. Мне было противно и страшно.
— Как ты узнал?
— Что это она послала его? Я не буду говорить «написала», потому что она не писала, а прямо вырисовывала их печатными буквами.
— Их? Были и другие?
— Множество. Хотя нет, это преувеличение. Но раза четыре или пять до твоей тети. Одно — женщине, у мужа которой был с кем-то роман, другое — даме, которая не знала, что ее сын гомосексуалист. Однажды она на что-то разозлилась и высказала все моему отцу, добавив, что считает своим долгом открывать людям глаза на такие вещи. Так эти люди всегда и оправдываются. Отец ушел от нее, когда оба уже были в годах. Они прожили вместе двадцать пять лет. Он объяснил мне почему. Эти письма были одной из причин.
— А она сама тебе никогда не рассказывала?
— Нет, но можно сказать, у нее не было такой возможности. Наши разговоры были очень поверхностными. Я не хотел углубляться. Наверное, боялся.
Я задумалась, мы оба молчали, поглядывая друг на друга. Потом я спросила, чего он испугался, когда я впервые упомянула о письме.
— Я испугался, что потеряю тебя.
Он произнес это с откровенным простодушием.
— Из-за чего? — удивилась я.
— Люди считают, что дети похожи на своих родителей, что у них те же недостатки. Они осуждают детей за грехи отцов, хотя не должны. Я не горжусь тем, что моя мать писала анонимные письма. Скажи честно, если бы я рассказал тебе об этом, ничего бы не изменилось?
Удивительно, я не могла этого сказать. Что-то изменилось бы, совсем немного. А может, не немного. Но разве сейчас это важно?
— Ты хороший психолог. — Я подошла к нему, обняла и поцеловала. Нет, ничего не изменилось, все хорошо, просто прекрасно.
То письмо испортило последние двадцать лет жизни Свонни. Оно заполнило ее жизнь, вытеснив из нее без остатка все то хорошее и приятное, что могло бы у нее быть. С момента его появления начались бесплодные, бесполезные поиски, которые привели Свонни к безумию, разрушили ее.
С этим, конечно, можно поспорить. Чтобы утешить Пола, я сказала ему, что без этого письма дневники, скорее всего, не нашлись бы, их никогда не издали бы, не появился бы бестселлер, принесший целое состояние. Свонни вряд ли стала бы их читать, а тем более — нанимать переводчика и заниматься изданием.
Но я вспомнила ее последние минуты. Я была рядом. Свонни умерла дома, ранним темным зимним утром. В тот день мы собирались перевезти ее в больницу, так рекомендовал, а затем и настаивал доктор. После тяжелого инсульта у нее парализовало левую сторону, заметно опустился уголок рта, она ушла в себя, тупо молчала и отказывалась двигаться. Она отвечала безразличием на усилия физиотерапевта, казалось, не замечала заботы окружающих, что должно было стать частью восстановительной терапии. Она не хотела заново учиться ходить и не делала попыток разрабатывать руку. По ночам она неподвижно лежала в постели, а днем не покидала инвалидную коляску. Тогда я часто приходила навестить ее, оставалась на выходные.
Примерно тогда доктор посоветовал положить Свонни в больницу. Одна из медсестер ушла, и было трудно найти ей замену. Свонни круглосуточно нуждалась в сиделке, кроме того, была необходима замена дневным и ночным сиделкам, когда те брали выходной.
Доктор сказал, что отдельная палата в частной лечебнице облегчит жизнь всем, в том числе и Свонни, которая отказывалась, чтобы ее относили в гостиную. В это время ее приходилось оставлять на долгие тоскливые часы одну в спальне.
Раздвоение личности прошло, власть Эдит Ропер исчезла. В то время я не знала, но теперь почти уверена, что первый удар случился у Свонни в тот день — или немного позже, — когда она ездила с Гордоном и Обри в Хэкни, где ей показали комнаты Роперов и рассказали о призраке на лестнице. Для нее это было слишком большим потрясением, слишком сильной нагрузкой для сердца и мозга.
После второго удара Эдит ушла, или, возможно, слилась с настоящей Свонни, кем бы та ни была. Она казалась очень испуганной, взгляд был полон ужаса и отчаяния. Когда она поднимала голову и пыталась сжать свои перекошенные губы, я замечала в ее глазах не прежнее спокойствие или недавнее отчаяние, а откровенный страх. С этим я ничего не могла сделать, ничем не могла помочь, ничего изменить.
Тем утром меня разбудила ночная сиделка и попросила подняться к Свонни. Говорить она могла, только редко это делала.
Ее губы шевелились, как будто она пыталась что-то сказать. Правой, здоровой рукой она теребила край простыни. Иногда Свонни дергала ее, мяла в пальцах. Сиделка шепнула мне, что это признак — «она отходит».
Я впервые видела умирающего человека. Мертвых я видела, но никогда не присутствовала, когда кто-то уходил из жизни. Я держала Свонни за здоровую руку, и она неожиданно крепко сжала мои пальцы. Я держала ее около часа, и ее пожатие становилось все слабее.
Дежурство Клэр, ночной сиделки, закончилось, но она не ушла, даже когда приехала дневная. Они обе молча сидели в комнате и ждали. Мы понимали, что Свонни умирает. Ее губы продолжали шевелиться, как будто она жевала, но их движение становилось все менее заметным. Рука, которую я держала, ослабла, и пальцы разжались. Тут она заговорила, и я услышала, как за моей спиной ахнула сиделка.
— Никто, — прошептала Свонни. — Никто.
И все. Имело ли это какой-нибудь смысл? Что значило «никто»? Никто не понимает, никто не знает, никто не сможет пойти со мной? Или она говорила о себе? Она — никто? Она как Мелхиседек,[37] без отца, без матери, без происхождения? Я этого никогда не узнаю. Больше она не сказала ни слова. Она захрипела, когда последний вздох вырвался из ее груди, рука обмякла, губы сомкнулись и застыли неподвижно. Свет померк в ее глазах.
Кэрол, дневная сиделка, подошла к Свонни и дотронулась до ее лба. Затем проверила пульс, покачала головой и закрыла ей глаза. Лицо Свонни вдруг помолодело, морщины на щеках и лбу разгладились. Позже Кэрол сказала, что так бывает всегда, они всегда молодеют.