— А потому, что ты не предполагаешь во мне сострадания, — ответил он. — Старый город! На него наступают, его теснят, обижают небрежением, а то и просто готовы снести с лица земли. Всех интересует только литейный…
Он закончил туалет и позвал меня завтракать в блинной на Зеленом рынке. Ожидая его на улице, я разглядывал гостиницу — «Биржевую гостиницу», как значилось на фронтоне здания, — в стиле венского модерна, с замысловатой лепкой, куполами, изогнутыми балконами. Появился Женя, и мы постояли еще несколько минут, созерцая и разговаривая.
— Между прочим, балконные ограды тоже литье, и великолепное, — говорил Женя. — На уральских заводах отливали. О литье можно рассказывать так же, как, например, о самоцветах! С тобой живет Кесоян…
— Кесоян?
— Боже мой, сам знаменитый Кесоян, директор будущего завода цветного литья! Теоретик, десятки научных трудов, ну, и практик тоже. Здесь же у вас, на Магнитке, начинал свою карьеру…
Воздух городка пах, светил, звучал стройкой. На фронтонах каменных зданий алели плакаты, по улице с великаньей осторожностью продвигались панелевозы. Возле райисполкома, где разместился отдел кадров стройки, прохаживалась, сидела на чемоданах, закусывала на ходу пестрая молодежь. Слова Жени причудливо окрашивались светом и звуками оживленных улиц:
— Подобные города возникали как крепости, чтобы обозначить предел независимому кочевью. Укрепленные линии углублялись все дальше в степь, а крепости по мере удаления границ становились обычными городами. Боев, как мне известно, тут не было, так что торговый народец отважно завладевал бывшей крепостью. Тропа Меркурия, а не Марса пролегала здесь — древний караванный путь в Центральную Азию и дальше еще, в Небесную империю. Наконец является молодой двадцатый век, в городе утверждается царство оптовиков… европейский капитализм на азиатской подкладке. Жаль только, город остался в стороне от важнейшей транссибирской магистрали, она прошла на сто километров севернее, через Челябинск. Ну, а городку ничего другого не оставалось, как сориентироваться на степь, на юг, он стал маклером и снабженцем…
Мы пришли в блинную, взяли блинов и чаю и вышли в душный скверик, где за столиками поспешно насыщались приезжие ребята.
— Вот и ты, — продолжал Женя, — и ты вроде не понимаешь моего интереса к прошлому. Да, я приехал на большую стройку, тоже мечтаю о заводах и новом современном городе. Знаешь, я часто езжу и почти всегда мне приходится преодолевать неуют этих точно на дрожжах поднявшихся городов. А тут я иду и вижу пленительную незатейливость городка, не вдруг возникшего и в облике своем имеющего отсвет издалека идущего времени. Меня не раздражает даже тщеславие купеческих построек, оно, милый мой, растворено в незатейливости одноэтажных улиц. И вот я иду — и мне уютно, как в старом, хорошо обжитом доме, где все мелочи основательны и на вещи приятно смотреть и приятно с ними иметь дело. Потому что они хранят тепло многих поколений и, конечно же, заслуживают уважения.
— Это похоже на умиление бабушкиным комодом, — сказал я уязвленно: и о прошлом городка, и о нынешней стройке, о том же Кесояне он знал больше меня. — Бабушкиным комодом, — повторил я, — или каким-нибудь ампирным особнячком.
— Плевал я на моду! — воскликнул Женя. — Я не о моде… извини, старик. Сегодняшняя урбанизация хороша бытовыми удобствами. Но рационализм современного градостроительства имеет один неожиданный нюанс: у нас притупляется чувство органичности города.
— Но разве нет органичности в новом городе, который рос и подымался от первого колышка до последнего высотного дома? Тут и своя логика, и последовательность.
— В том-то и штука, что город сегодня появляется вдруг, как воплощение раз и навсегда принятого задания. В нем все с иголочки, все так, как и положено быть сегодня, в нем живешь как в костюме, купленном навырост. В стилевом однообразии новых городов отсутствует временная многомерность. Глаз скользит по трафарету плоскостного стандарта — ему не на чем остановиться в напряженном сопоставлении, сравнить, удивиться, вспомнить. Современный город не складывается сам по себе, неумышленно, что ли, в той необязательности, которая в конце концов проявляется как естественность жизни…
— Если бы вся твоя жизнь была связана с Маленьким Городом, — сказал я, — ты любил бы его чуть меньше.
— Только не старайся удивить меня парадоксами, — ответил Женя, — я не вижу в твоих словах никакого парадокса. Тем более что ты, как я догадываюсь, выходишь за сферу градостроительства.
— Все дело в том, — сказал я, — все дело, наверное, в том, что городок, его исторические кладбища, где похоронены мои предки, для меня совсем не история…
— Продолжай дальше: здесь все живо, пульсирует, кровит даже. История как раз не кладбище, не прах… фу, гадкий ты тип, вынуждаешь меня философствовать. — Он засмеялся, собрал тарелки и стаканы и отнес в кафе. — Ну, двинули! То-то и хорошо, — без всякого перехода взялся он за свое, — то-то и хорошо, что у нас неодинаковое отношение к городку. Кому-то надо иметь право и основания для того, чтобы ниспровергать его глухоманные привычки.
— Я не гожусь в ниспровергатели. Я, пожалуй, просто из тех, кого привлекают места еще пустынные…
— Я терпеть не могу неоспоримости этой формулы: романтики, первопроходцы рвутся в места необжитые и так далее. Все и верно, и между тем тут есть некое вранье. Я убежден: люди всегда тянутся к местам, где уже что-то
— Стимул к обновлению? Но таким, как я, вообще жителям городка, надо пройти через отрицание.
Женя ухмыльнулся:
— Только помня, что пустота между отрицанием и приятием опасна.
— Опасна, — согласился я.
— Тут ходит по властям один потешный старик, Якубов, что ли, его фамилия. Так он предлагает собрать на каком-нибудь клочке города старые деревянные дома с утварью, идея в наши дни известная и горячо поддерживаемая. Но весь фокус в его подходе. Он предлагает некие свидетельства мрачного прошлого, некое хмурое назидание потомкам. Даже экспозиция по этнографии татар должна выглядеть чем-то устрашающим или хотя бы смешным. Ну, а гордостью должна стать его собственная экспозиция, в которой торжествует технизация городка: он сам когда-то фантазировал с парусными колесницами, делал планеры, был летчиком или планеристом. Словом, все это и должно стать основой музея, то есть музей должен начинаться не с останков мамонта, найденных в ближайшем овраге, и не с берцовой кости сармата-воина, а с его парусных колесниц. Тоже любопытно. Правда, все это похоже на памятник себе. Уж если у тебя чешутся руки, — сказал Женя, — вот о чем ты должен писать.
— Я, пожалуй, тоже похож на твоего нового знакомого, — ответил я. — Я не хочу писать о древностях и тем более не смогу, наверно, быть их хранителем. Вот почему я таскаюсь с Салтыковым по каждому метру, изрытому скреперами и бульдозерами, и стараюсь написать о новизне. Моей душе, Женя, не хватает новизны.
— С тобой трудно спорить, — сказал он. — Ты дитя природы, к счастью, вполне образованное.
Якуб, которого по ошибке Женя назвал Якубовым, был моим отцом, от которого мама увезла меня еще во младенчестве. Я жил в Челябинске, отчима называл папой, но мои связи с отцом не прерывались — каждое лето, я ездил в городок и принимал его попечительство, пока наконец, уже почти взрослым, не бежал от него. Он был для меня… в ряду других родственников, такой же близкий, такой же любимый, но не больше, чем, например, мой дедушка или моя бабушка.
Городок вспоминался мне всегда. Неожиданно и порывисто, исподволь и мягко возникал он в моей памяти и в детстве, и в зрелом возрасте. Бывало, иду я тихим майским утром, теплым, первородным в мягкой дреме переулка, — и померещится улочка, одна из тех, в чьих зеленых росистых чашах вскипает и клубится солнце; и дедушка ведет лошадь на водопой, погружаясь вместе с нею в пенистый надбережный туман, его прямую спину облегает синяя, изрядно выцветшая рубаха, ретивый утренний ветерок раздувает