разумения лишаюсь.
И ведь понятно, вроде. Умные они здесь, все рассчитали. Сперва – напугать, после – в изумление полное привести, чтобы наплел на себя с три короба. А наплетешь – тут тебе и амен полный, потому как откажешься – значит, обратно «впадешь» – в ересь в смысле. Впадешь, и прямиком на дрова сырые выпадешь – уже на Кемадеро.
Значит, и тут, в Аду этом, молчать следует – как и на допросе всяком. В Эрмандаде тоже пугать любят. В ухо двинут, сапогом в живот врежут – и колись, раб божий. А стерпишь, смолчишь – авось и пронесет. Так что правила простые, дурачку ясно – пока дурачка этого на дыбе не вздернут.
А все-таки прошиблись фратины мерзкие! Самую малость – но прошиблись. Сразу меня колоть следовало, тепленького. А раз не раскололи, на потом оставили, в разум прийти дали…
Ведь чего мы боимся? Неизвестности, понятно. А когда всюду ясность полная, то и мыслишки шевелиться начинают. А человек – скотина хитрая, особливо когда дело до шкуры доходит.
В общем, когда завыли среди ночи струны двойные, даже приободрился я. Жив сапожник! Значит, и я жив буду.
Долго я эту мандуррию слушал, не мешал. Пусть играет, все лучше, чем тишина могильная. Наконец вроде как исчерпался сапожник – или струнам решил отдых сделать.
А я уже наготове – у дыры самой.
– Живой, Хосе?
– Живой, Начо!
И ведь ясно, что не поговоришь толком – слушают, сволочи, а все одно – легче как будто.
– Не пытали, Начо?
Ха-а-ароший вопрос!
– Пугали только. А тебя?
– Завтра будут. Так что конец мне, парень. Понял?
Сжалось сердце. И что ответишь? Чтобы не мучался – сразу признавался, ведь все одно – помирать?
…А не для этого ли дырку пробивали? Чтобы мы вроде как страхом смертным делились?
– Чего молчишь, сосед?
А чего я молчу? Того и молчу – чтобы душу не травить, ни ему, ни опять же себе.
Да только, видать, совсем сапожника допекло.
– Как думаешь, Начо, живым выйдешь – или как?
Почесал я затылок, подумал…
– Или как, Хосе.
– Жаль… Я, понимаешь, тоже. Да все одно, Начо, вдруг повезет тебе? Сказать я должен…
И тут очнулся я словно. Сказать? Так ведь для таких слов дырку и пробивали!
– Молчи лучше, Хосе. Уши тут всюду!
Смех – злой такой, сильный. Видать, не трус он, сапожник!
– Знаю! И гады эти знают. А все одно – слушай. Потому как ежели не из них ты, Начо, запомни. Выживешь – расскажешь, а нет – злее будешь, понял?
Поглядел я на дверь железную, послушал. Тихо, словно бы и нет никого. Неужто все равно им, зелененьким?
Или в том и задумка, чтобы не мешать?
– Хосе Франко меня зовут. Из Ла Гвардии родом – и я, и отец, и братья. Бенито Гарсия, сволочь поганая, нас всех выдал. Не захотел один помирать, за собою потащил…
Кивнул я – говорил он уже, Хосе-сапожник, про Гарсию этого. Про него говорил, а вот фамилию не называл – свою.
Хосе Франко – ой, знакомое что-то!
«Слыхали вы уже, добрые севильянцы, что исхищен был ребенок безневинный, родителей всеми почитаемых чадо единственное. А имя ему было Хуан Мартиньес, исхитили же его иудеи тайные, в личинах христианских ходящие: Альфонсо Франко, марран, и сын его Хуан Франко, марран же…»
Даже похолодел я, такое вспомнив. Ведь кто об этих Франко кричал? Сам фра Луне и кричал – на паперти Святого Франциска. А до этого – в Касалье!..
«…И брат его Хосе Франко, марран, и Давид Перехон, марран же. Гостию же святую для дела сего черного похитил злобный выкрест Бенито Гарсия…»
Бенито Гарсия?!
Гарсия!!!
Врезал я себя по башке глупой, по башке дырявой. Как же я сразу не сообразил еще там, на площади?
Бенито Гарсия – тот, что гостию святую в мешке прятал да Эрмандаде достался!