«Таврида! Таврида! Эта моя первая мысль утром, когда просыпаюсь, и последняя – вечером, когда засыпаю. 4 января я получил неизвестным мне путем вашу записку от 10 декабря. „О“! подумал я, распечатывая ее: эта записка без сомнения из Тавриды. „В ней не оказалось ни слова о Тавриде, но необычайно трогательные выражения от самой прекрасной, великой и милостивой души, какая есть на престоле и на земле. Более отзывчивой души никогда не существовало. „Не могу решать, но уже приняла решение (это ее слова) год тому назад, а теперь беру его обратно, ввиду того, что здоровье вашего друга может от того пострадать“. Это слова ангела. О Боже! подобные слова суть выражения самой высокой и возвышенной, самой нужной и трогательной милости на земле“.[126]
Переписка с членами семьи также занимает значительное место в корреспонденции Екатерины. Она здесь проявляет много приятных качеств. Письма к великому князю Павлу и его жене в большинстве случаев по форме не позволили бы Вольтеру гордиться своей ученицей, но по содержанию принадлежат перу любящей матери, умеющей высказывать свое чувство. «Потрудитесь все четверо, отец, мать и двое детей, перецеловаться между собой», читаем мы в одном из этих писем. Среди них находится одно, написанное, в виде исключения по-русски. Вот оно:
«Петербург, 19 января 1782 г.
Александр Павлович третьего дня просил меня, чтоб я ему достала еще брата, но я его с просьбой отослала к вам, любезные дети; но он весьма просил, чтоб я отписала вам его просьбу, чтоб вы ему привезли третьего брата. Я спросила его, на что ему третий брат? На сие я получила ответ, что необходимо нужно брата одного еще для той важной причины, что он, когда сидит кучером, тогда у него один ездовой, а надобно, чтобы было два. Видя справедливость его требования, сообщаю вам с подкреплением с моей стороны просьбы друга моего сердечного. Он прибавил (конец письма по-французски:) еще другие подобные же причины, которые слишком долго приводит; достаточно, думаю, знать вам самую важную из всех».[127]
Очень также милы писанные в шутливом тоне коротенькие письма к принцессе Каролине Дармштадской, «человеку сильной души и вовсе не сплетнице», как определила ее однажды сама Екатерина в беседе с Волконским. Но так ли уже не любила сплетню приятельница Вольтера и г-жи Биельке? Первое место, занимаемое Гриммом в числе ее корреспондентов, по-видимому, указывает на противоположное.
Гримму, действительно, принадлежит первое место среди корреспондентов Екатерины. Основательный труд Шерера избавляет меня от обязанности знакомить читателя с этой любопытной личностью придворного и фельетониста. Я только подчеркну некоторые черты в нем – именно те, благодаря которым на его долю, как мне кажется, выпала честь стать наперсником Екатерины, с которым она обо всем говорила откровенно, делая его, так сказать, ежедневным свидетелем своей самой интимной жизни.
Уже в 1764 г. Екатерина, по-видимому, была подписчицей «Литературной переписки». И участие ее было не из последних: она давала ежегодно полторы тысячи рублей, между тем как польский король платил всего пятьсот, а Фридрих, которого Гримм, однако упорно отказывался вычеркнуть из числа подписчиков, не платил ничего. С течением времени императрица стала все чаще и чаще обращаться к этому человеку, знавшему все и имевшему обширные связи с различными литературными и артистическими поручениями: покупкой картин или библиотек, раздачей медалей, передачей официальных разъяснений. Таким образом она, мало-помалу, привыкла иметь его в своем постоянном распоряжении, и он сам с удовольствием вошел в роль
Ему не суждено было свидеться более с Екатериной; но, тем не менее, – и совершенно справедливо – он считался в глазах всей Европы человеком, стоящим ближе всего к русской императрице, хотя и был отдален от нее пространством в восемьсот миль. В течение двадцати семи лет он сохранил это исключительное положение, получая кое-какие почетные отличия, которым всегда придавал очень большое значение, и живя в скромном довольстве, отнятом у него революцией. Террористы, разграбившие его дом, не нашли там корреспонденции Екатерины: Гримм успел увезти ее в Германию. Революционерам пришлось удовольствоваться сожжением портрета императрицы; но все имущество Гримма погибло. По словам Шерера, это представлялось не конфискацией – так как Гримм был иностранцем и даже дипломатом, пользовавшимся в качестве такового покровительством народного права – но просто секвестированием, за которым последовало возвращение, в силу декрета Директории. Я не беру на себя противоречить ученому биографу, а еще менее того, осуждать революционное правосудие, и поэтому ограничусь передачей фактов. Применение этого правосудия, стоящего по-видимому в глазах Шерера очень высоко, можно исторически восстановить в следующем виде: состояние Гримма в то время, когда его захватила революция, состояло в тридцати тысячах ливров дохода, кроме довольно богатой обстановки и великолепной библиотеки. Возвращены были – как признает сам Шерер – только ценности. Книги, бумаги, картины, избегнувшие вышеупомянутого сожжения, застряли в хранилищах, откуда кое-какие остатки попали во французские музеи.
Конфискованные ценности были оценены в шестьдесят тысяч и выплачены – ассигнациями. Легендарная история пары манжет, к которой свелась эта уплата и которая под пером Гримма приняла вид шутки, имеет основанием весьма реальный факт, очень обыкновенный для времени, когда все это произошло. Стараясь избежать потерь от все более и более падавших бумажных денег, банкиры императорского наперсника прибегли к приему, обыкновенному в эти смутные времена: они превратили ассигнации в товар, и Гримм за свои 60 тысяч получил три пары кружевных манжет и несколько кусков кисеи – все в ящике, высотой в шесть дюймов. Вот все, что у него осталось от его состояния после столкновения с революцией.
Екатерина восполнила часть утраты несколькими подарками, имевшими, по ее выражению, целью