ложится рядом.
— Почему ты такая грустная? — шепчет он мне в волосы.
Я лежу неподвижно — у меня нет ответа на этот вопрос… Если бы я его знала, все было бы по- другому.
— Ответь же, Кристина… Почему ты грустишь?
Я не отвечаю, я лежу не шевелясь, и дыхание мое становится все слабее и слабее, пока не останавливается вовсе, точно часы, которые забыли завести.
— Я не могу тебе простить, — говорит Майкл, — ты знаешь, о чем я говорю. Аборт.
Он запускает пальцы мне в волосы.
— Не могу простить… поэтому и уезжаю…
Все это становится все более похожим на сон, и я чувствую, что должна проснуться… и разбудить его.
— Это был мой ребенок, — говорю я наконец. — И это мое тело, оно сказало «нет».
— Не начинай опять эту болтовню. Ты сама в это не веришь, поэтому и повторяешь, как попугай. Это ложь. И, в конце концов, какая разница, почему ты это сделала? Этот аборт простить я тебе не могу.
Я чувствую, как к глазам подступают слезы, и отодвигаюсь. Не хватало еще расхныкаться в его присутствии. Этого он не дождется.
— Не смей говорить, что я лгу.
— Ты лжешь, Кристина.
— Я никогда не лгу! Иди знаешь куда!..
Я зарываю лицо в подушку и начинаю реветь. Слышу, как он встает и натягивает джинсы.
— Пойду прогуляюсь, — говорит он без выражения, — с тобой невозможно находиться в одной комнате. Ты совершенно спятила.
Я верчусь с боку на бок — не могу заснуть. Простыни душат меня, они словно пропитаны кошмарами тысяч спавших на них постояльцев и теперь живут своей жизнью, похожей на жизнь привидений. Майкл исчез где-то в мадридской ночи, должно быть сидит в каком-нибудь ресторане в районе Бильбао или в Лавапьесе, среди наркоманов. Он здесь почти всех знает, жуткое количество людей, бывшие любовницы, приятели, черт их всех разберет. В окне сверкают цветные огни неоновых реклам, масляные краски ночи. Я освобождаюсь от душных объятий простыни и лежу, сложив руки на животе. Думаю о неродившемся ребенке. Каким бы он был? Может быть, унаследовал бы черты моей мамы, и она таким образом продолжала бы жить. Умерший ребенок… Может быть, он принес бы мне счастье. Я бы купила ему красивую одежду на толкучке в Клиньяне… купила бы, наверное, «Первую книгу ребенка» и записывала бы его первые слова, когда появился первый зуб, какие детские болезни он перенес… В Фалькенберге почти все мои школьные подруги уже нарожали детей. И храбрая Анита, и многие другие. Но я сама еще не готова, не в этой жизни… Ребенок… сейчас я чувствую его, как неясную фантомную боль. Я знаю многих, кто делал аборт, таких было достаточно среди моих краткосрочных приятелей в Париже и Амстердаме. Все они говорили о депрессии, о раскаянии, которое буквально рвет им кишки год за годом. А что чувствую я? Легкое разочарование от упущенной возможности? Я убила ребенка совершенно хладнокровно, я знала, к чему это приведет — и теперь удивляюсь самой себе: я не верила, что это будет настолько легко…
Ночь, ночь в Мадриде, и я одна в этой ночи. Или это был сон об одиночестве; неясные, текучие мысли, исчезающие и воссоединяющиеся со вселенской тьмой этой вечной ночи? Нет. Во сне я представляю себе одиночество по-иному; во сне одиночество — вполне стабильно, статично, резко очерчено, словно заморожено. На постоялом дворе «Флора» в Мадриде я пока еще остаюсь самой собой, сама несу тяжесть своего тела и сознания. Я глажу себя по животу и смеюсь. Нет-нет, он и не должен был родиться, этот ребенок, он должен был умереть в самом начале жизни, так было предопределено, и от этой предопределенности ночь словно становится светлее…
Я нащупываю резинку трусов. Мои руки… они сами по себе ласковы, красивы и чисты. Жесткие волосы на лобке… пальцы скользят ниже, ниже. Я могу и сама себя приласкать. Жар, пульсирующий между ног, нарастающее, стремящееся к падению напряжение. Я занимаюсь сама собой и представляю разных мужчин… на ком бы мне хотелось задержаться? На последнем? На последней, уродливой до красоты, картине — мой брат и отец вдвоем насилуют меня на пляже в Скреастранде. Мы лежим в воде, ночь, волны трогают мое тело… Отец и брат… один сзади, другой спереди… и самое страшное, что мне это нравится, что я получаю от этого удовольствие… О, Боже! Может быть, это и есть искупление моих грехов? Путь к прощению?…
Лето, мы без всякого плана ездим по Испании. Белые деревни Андалузии, Кампиллос и Антекера, прелестная Салобренья: пустыни Эстремадуры, красная сожженная земля, бесконечные миндальные и оливковые деревья. Вечная дорога через бессмысленные города и древние поселения, в поисках… чего? В поисках ничего.
Наверное, нас гонит вперед страстное желание и неумение расстаться… Иногда мы останавливаемся, чтобы раздобыть денег на еду и бензин. Майкл глотает огонь, а я обхожу публику со своим сливового цвета цилиндром. Дни похожи друг на друга; повсюду те же тихие настороженные церкви, те же старухи в черных платьях и черных платках, те же лица в публике, то же пиво, те же тапас, тот же херес и то же вино, тортилья и отвратительные каллос[39]. Ночь мы проводим на обочине или в каком-нибудь дешевом мотеле… и почти не разговариваем друг с другом. Майкл курит марихуану вместо сигарет… в тишине дым завивается в мистические спирали на фоне белоснежной побелки стен. Я смотрю на него… космы волос падают на лицо, серая, сухая кожа лица; я смотрю на него, пока слезы не выступают на глазах — он совсем другой теперь, не тот, в кого я когда-то без памяти влюбилась. Наконец я поняла, и это оказалось куда легче, чем я предполагала.
В июне мы возвращаемся в Мадрид, как раз к началу чемпионата мира по футболу. Мы сидим в тапа- баре на Эль Растро и смотрим матчи по черно-белому телевизору. Мужики все в беретах и, как один, курят «Челтас». Дым черный и тяжелый, меня тошнит. Диего Армандо Марадона то и дело появляется на экране в виде черно-серой тени и забивает гол за голом. «Это святой человек!» — вопит какой-то алкаш. — Sagrado! Он должен играть в «Атлетико!». Майкл словно окаменел, он прилип к экрану, как будто его околдовали. Я- то знаю, что он, как и я, совершенно равнодушен к футболу. Мы смотрим только для того, чтобы побыстрее шло время.
Аргентина побеждает Западную Германию в финале, три — два, а на следующий день я получаю письмо от брата. «Не могла бы ты приехать, пишет он, папа чуть не каждый день о тебе спрашивает? Он очень тяжело пережил банкротство фирмы, бюро по трудоустройству никак не подберет ему работу, а он не привык бездельничать. А в остальном все как всегда; тот же город и те же люди. Я по-прежнему работаю в музыкальном магазине, а по вечерам репетирую с группой. В выходные у нас халтура в Варберге; похоже, дальше мы не пойдем, хотя я душу готов заложить за приличный контракт… все еще ищут убийцу Пальме. Прошло уже полгода, а население все еще не оправилось от шока. Папа усердно читает газеты и выдвигает свои собственные теории; он считает, что в деле замешаны СЕПО[40], церковь и армия. Кто знает, может, он и прав… Мы очень часто о тебе думаем и надеемся, что ты все-таки приедешь повидаться. Последний раз мы виделись при очень грустных обстоятельствах»…
Почерк у брата корявый, словно у него писчая судорога. Я подношу письмо к свету — может быть, среди всех этих лишенных смысла строк обнаружится какая-нибудь тайнопись, знак или код. Ничего не видно. Я рву письмо в мелкие клочочки и кидаю из окна — как конфетти.
Майкл по вечерам исчезает. Иногда я не вижу его по несколько дней. А что я делаю в это время? Сижу в номере и глазею в окно на красные рваные облака, мусор на улицах, обрывки бумаги, уносимые ветром в горы. Сижу в номере у окна и пью красное вино «Вальдепенас». Сижу в номере и глазею в пустоту… ни на что не глазею, глазею на саму себя, на отдельные сохранившиеся в памяти за годы картинки. Вот мне семь лет, я получаю на день рождения в подарок первое в жизни колечко… Вот я уже подросток, ссорюсь с мамой… В Гетеборге с Анитой. И сейчас… сейчас я совсем в другом месте, в глубине своей души, куда никто и заглянуть не может, а добраться и тем более.