— Нет, — киваю я. — Не ошибся. Изменил. Она мне нравится больше, чем раньше.
Он улыбается с облегчением, словно бы я снял камень с его души. Мне вдруг становится стыдно… он- то ведь никогда не третировал моих знакомых.
— Ты совершенно не ошибся, — повторяю я. — Мне она теперь нравится гораздо больше.
Через некоторое время я получаю письмо от Эстер. Я прихожу домой от Свенссона, а на коврике в прихожей лежит письмо. Ее почерк… я его не видел уже несколько лет, но в свете плафона под потолком, в опалесцирующих колоннах тонкой пыли, с эхом свенссоновских проклятий в ушах — такое ощущение, что я не видел почерк Эстер не меньше века. Я сую конверт в карман и иду в «Ритц»; папы с Анни нет дома, а я почему-то не хочу читать это письмо в одиночестве.
Конверт отправлен, если судить по штемпелю, из Кируны[45]. Он серый и помятый: скорее всего, она долго носила его с собой, не решаясь отправить. Я держу его перед собой и смотрю на ее аккуратный почерк, словно околдованный. Что может стоять за этими буквами на конверте, за адресом? А почерк — может быть, он тоже что-нибудь значит? Помню, как говорила мама, решая свои кроссворды, — в самых очевидных словах всегда есть тайна. Или, может быть, я неверно запомнил? По-моему, она говорила именно так.
Я сижу в «Ритц» несколько часов и не решаюсь распечатать письмо. Пью кофе, курю и сам себе удивляюсь — чего я боюсь? Что в этом письме найду какие-то жуткие и решающие подробности чего-то? Что все вдруг предстанет в ином свете? Например, что я и в самом деле изнасиловал ее той ночью, но ее это нисколько не задело. Или, может быть, все ее хваленые тайны? Не знаю; я боюсь читать это письмо, боюсь потом начать думать, что прочитанное — далеко не все, что за этим стоит что-то еще. Что вдруг поднимется занавес, и я предстану голым — сам перед собой. Боюсь осознать, что все эти годы, все это сумасшедшее время… все напрасно.
Я зажигаю новую сигарету. Скоро уже семь; кроме меня, в кондитерской ни души. Официант вытирает столы тряпкой, кругами… начинает с середины, а потом смещается к краю, как маленький влажный смерч. Кофе уже остыл, в кондитерской тепло и светло, но за окном, в упавшей уже на город темноте, дует холодный морской ветер, если приложить руку к раме, можно почувствовать прикосновения его ледяных щупалец. Эстер, Эстер… После всех этих лет… Она никогда не исчезала из моих мыслей, она всегда была там, то глубоко в подсознании, то на поверхности, и заставляла меня испытывать стыд, когда я встречался с другими женщинами.
Господи, как юн я был тогда, это же было еще до того, как умерла мама, как исчезла Кристина… и если я теперь другой, то кто же она?
— Мы закрываем, — сказал официант. — Слышишь, Йоран, ведь ты Йоран, да? Даже если ты знаменитый гитарист — мы все равно закрываем.
Он дружелюбно улыбается и показывает на дверь. Я встаю, надеваю куртку, выхожу на холод и останавливаюсь у входа. Улица пуста, словно в городе свирепствует эпидемия. Я снова смотрю на ее почерк на конверте. Потом комкаю письмо и бросаю в лужу. Эстер. Ты мне больше не помещаешь, Эстер.
Я прихожу домой с репетиции и застаю папу в кухне — он сидит за столом, спрятав лицо в руки. Он сидит молча, и я не сразу понимаю, что он плачет.
— Что случилось? Папа!
Он медленно поднимает глаза.
— Ничего.
Я обхожу стол и кладу ему руку на плечо.
— Что-то случилось… — говорю я опять, на этот раз очень мягко.
— Анни, — говорит он. — Анни…
— Что — Анни?
Он резко встает и начинает описывать круги по кухне.
— Не знаю… — Он останавливается и разводит руками. — Если бы я только знал…
Он так и стоит, словно прислушивается к одному ему слышному звуку и снова начинает плакать. Лицо его искажено гримасой страдания.
— Анни, — всхлипывает он. — Все дело в Анни…
— Да скажи же ты, ради Бога, в чем дело!
— Вчера… Вчера она была с другим. Она спала с ним. Она сама рассказала.
Только этого не хватало, думаю я и обнимаю его за плечи.
— Она сама не знает, почему так вышло. А я и подавно… Но ведь все просто, правда? Значит, она на это способна.
— Вы будете продолжать встречаться?
— Не знаю… Я опять у разбитого корыта.
— Все утрясется, — говорю я. — Вот посмотришь, все утрясется.
Папа безутешен. Его отчаяние пугает меня. «Все утрясется»! Как будто все в конце концов утрясается…
— На этот раз не утрясется, Йоран. На этот раз ничего не утрясется…
Он замолкает и снова прячет лицо в ладони. Что я могу еще сделать? Может быть, ему надо побыть одному, принять какое-то решение…
Я иду к себе и сажусь за письменный стол. Слышу, как папа гремит ящиками на кухне. Что все это значит для него? Папа… когда я был маленький, он олицетворял для меня надежность, он пах трубочным табаком и старыми книгами. По ночам он храпел на весь дом, я иногда просыпался и думал, что этот храп раздавался в доме еще до того, как я родился, и наверняка будет продолжаться, когда я умру. Как он изменился… Ослаб, даже одряхлел, когда я думаю о нем, мне становится страшно… Он перестал возиться в кухне и пошел в ванную… скрипнул замок, ага, наливает ванну. Что он оплакивает — Анни или разрушенные ею иллюзии? Впрочем, я и ждал чего-то в этом роде. Я не удивлен. Я раскусил ее сразу. Но папа… сколько же может вынести человек?…
На стене начинают громко и холодно бить часы с маятником. В комнате темно, и меня вдруг начинает бить дрожь. Надо верить своим чувствам. Эта мысль назойливо, с каждым ударом часов впивается в голову: верить своим чувствам, верить своим чувствам… Почему я так нервничаю? Меня начинает тошнить, я прижимаю руку к животу и делаю глубокий вдох…
Я встаю и начинаю, как папа, ходить кругами по комнате. Что-то не так, я чувствую это совершенно ясно. Я иду к ванной. Беспокойный свет лампы в коридоре словно прижимает меня к полу. Дверь. Белая дверь в ванную. Она заперта. И звук льющейся воды… он словно предвещает несчастье, как те акварели, что мама рисовала потихоньку ото всех.
— Папа! — зову я, и голос срывается.
Молчание.
— Папа! — кричу я изо всех сил. — Что ты там делаешь?
Он не отвечает. Только жуткий шум воды. Я стучу в дверь кулаками.
— Папа! — ору я истерически. — Открой же дверь, черт подери!
Он появляется в двери, мокрый, с полотенцем вокруг бедер.
— Что случилось? — мягко спрашивает он.
Из крана хлещет горячая вода. Я смотрю на руки: оказывается, я разбил кулаки до крови.
— Что случилось, Йоран? — опять спрашивает папа. — У тебя все руки в крови!
Я стою и не могу произнести ни слова.
К началу декабря между папой и Анни все кончено.
— Все, — голос его звучит виновато, — конец. Вообще конец…
Я тихо киваю. Не стоит расспрашивать; если хочет, расскажет сам. Мы смотрим футбол: свободный удар в двух метрах от штрафной площадки, выстраивается стенка из людей, покачиваясь, как волна, удар — намного выше ворот.