сделалась из стекла и решимость зазвенела в этой стеклянной единице личности, сотрясая её насквозь. Она вовсе не обрела решимость. Решимость пронзила её, как солнце пронзает прозрачное тело. «Когда я только что, — начал разбойник своё 'оправдание', - шёл по улицам в новом костюме, то услышал, как кто-то сказал у меня за спиной: 'Платье ему идёт'. Это небольшое высказывание меня слегка окрылило. Часто приходилось мне в жизни испытывать приток воодушевления от обстоятельств незначительных, и даже настолько, что меня несло и влекло, словно я превратился в нечто летящее, парящее. За этот, конечно, не очень большой, но, с другой стороны, возможно, немаловажный грех я прошу прощения у моих милых сограждан». «И даже теперь он не в состоянии вспомнить о господе», — мелькнуло, как идея справедливости, скорее в душе, чем в голове у Эдит. Как будто она хотела сказать себе: «Он признался». «Я не собираюсь выставлять напоказ недостатки, хотя было бы очень легко снять с себя бремя путём признания. Я всё время думаю о мелочах, например, о том, как однажды глубоко поклонился возлюбленной, а она на меня едва взглянула, или о том, как среди бела дня перед дверями книжной лавки в центре нашего города упала в обморок девушка, как будто невидимая сила украла у неё сознание. Как часто я думал послать ей букетик незабудок, и так никогда и не послал. Такой вот букетик незабудок можно приобрести, расточив пятьдесят сантимов, но спешу вас заверить, что не скупость помешала мне в оказании этого малого знака внимания. Я скорее склоняюсь к растранжириванию, нежели к скаредности, и то, что она теперь сидит и слушает, что она пришла, чтобы наказать меня и расцеловать, доставляет мне своеобразное удовлетворение, и я внутренне смеюсь над ней с самым радостным правом, и то, что это опять же нехорошо с моей стороны, удваивает моё тщеславие и только больше утверждает наслаждение, из которого я состою и которое ощущаю как биение крыл и как слияние вместе разнообразных свойств. Людей надо попросту любить и служить им, скажете вы, и я признаю вашу правоту. Но всё то время, что пронеслось мимо, я любил эту девушку, над которой смеюсь, потому что люблю, потому что любовь к девушке, имение в наличии возлюбленной несёт в себе нечто поднимающее, бесконечно насыщающее, так что почти склоняешься исключительно к радостной благодарности, и если, в таком случае, несчастливой любви быть не может, ведь всякая любовь счастлива, потому что обогащает, и весь земной шар обращает к нам милое лицо уже из-за того, что в нас ожило сердце, то та, кто сидит передо мной, получается, одарила меня, хотя, возможно, сама того не хотела, и обслужила меня, как будто я был ей господином, а она, бедняга, мне служанкой, хотя ей и в голову такое не могло прийти. Потому я и называю её с полным правом беднягой. Не бросается ли вам в глаза, дамы и господа, что я смотрю мимо неё, как если бы её уже не было, той, кого я словно во всех отношениях спокойно и доброжелательно обобрал до нитки? Я вижу её перед собой в одиноком закутке, разорённую, покинутую, и имей она хоть тысячу радостей, всё равно в моих глазах она останется разбойнически обобрана, и я не могу освободиться от сознания того, что одержал над ней победу, и почти переворачиваюсь кверху дном от этого сознания, как перегруженная плодами тележка, а плоды принадлежат, на самом деле, ей, их у неё отняли, и моя душа со всеми её звонкими радостями принадлежит ей. С тех пор, как я полюбил её, меня не отпускает глупое и одновременно восхитительное чувство, будто у меня внутри висят сплошные звонкие колокольчики, издающие чудесные звуки с, как мне кажется, единственной целью развлекать меня в лучшем смысле этого слова. Той, кто слушает меня сегодня, я обязан за эту звенящую радость, которой она могла бы позавидовать, если бы что-нибудь о ней знала, но я всегда считал, что ей несколько не хватает широты ума. В общем и целом она всегда вела себя так, что сделалась моим деревом, под сенью листвы которого я чувствовал себя как нельзя лучше. Она давала развесистую тень. Пока я не знал и не начал ценить её, я, скажем так, слонялся вокруг, ощущая разбитость и усталость, а теперь я мог растянуться и отдохнуть на плаще этой принцессы, словно на ложе из мха, и широко использовал эту приятную возможность, и присутствующие поймут, что подобной суммой щедрости я, не хочу сказать, пренебрегаю, но и не имею больших оснований очень уж дорожить. Я пользуюсь ей и могу над ней усмехаться. Я принадлежу ей, но так, что она ничего от меня не имеет. Мне угодно её любить. Эта любовь не стоит мне ни гроша. О ней заботится посредственность. Я очень его за это ценю и прошу продолжать в том же духе. Он тоже, как мне кажется, присутствует. Мои тонкие нервы достаточно явно об этом заявляют. Ему не следует сомневаться в моём поощрении. Я всегда целовал ей ручку. Как бы она смогла запретить мне кутать её в роскошные шелка моей нежности? Когда мне хотелось быть рядом с ней, я говорил: 'Явись', - и она появлялась. Она была так послушна, как я только мог пожелать. Она никогда не отказывалась быть мне всем, и я гораздо, гораздо её богаче, потому что я её люблю, а тому, кто любит, всегда достаётся то, что ему нужно для счастья, и даже больше, так что он должен проявлять осторожность, чтобы не набрать слишком много. И лицо этой девушки стало мне ужасно, и вы поймёте, почему — потому что это было лицо обокраденной. Стоило мне её завидеть, я бежал прочь и, уж конечно, не из трусости. Я запросто мог бы с ней заговорить. Я и желал, и не желал этого, я боялся разговора с ней, потому что никогда не предполагал в ней особенного ума и опасался заскучать в её обществе. Имеет ли право скучать такой, как я? Нет, не имеет, не должен. Зачем? А теперь она всё это слушает, и все мои слова направлены на то, чтобы её как следует задеть, чтобы она почувствовала, насколько я её выше, насколько выше тот дух, который говорит моими устами, дух отца и матери, дух воспитания и дух человечества и приличия, и ещё дух отечества. Она относится к тем людям, которые только первого августа, то есть в день праздника заложения необходимых принципов нашей свободы и независимости, чуть-чуть вспоминают о стране, чьими гражданами являются. В остальное время она, как и прочие, желает одних развлечений. Так делают все обычные люди, те, у кого нет присутствия ума, кто и сам-то едва присутствует в мире, поскольку не имеет или почти не имеет связи с минувшим. До сегодняшнего дня она ни разу не была в церкви. Сегодня её сюда привело любопытство. Она бы, кстати, с удовольствием перемолвилась со мной словом, но я всегда буду вести себя так, чтобы этого не допустить. Однажды она попросила меня сделать что-то в интересах слепых, что-то пожертвовать, но я отказался, только чтобы посмотреть, какую она состроит мину в ответ на мой отказ. Она выглядела очень разочарованно, и я полюбил её ещё больше за сочувствие с бедными слепыми, которые не видят роз, чей образ напоминает евангелие, не видят ни сине-белых гор, ни зелёных смеющихся лугов, ни леса, ни любимых, но которым всё равно можно позавидовать, потому что они ничего не видят, видят только внутренним зрением, так что сначала должны придумать, что хотят видеть, но видят всегда так же ясно или ещё яснее, чем зрячие. Любовь хочет быть слепа, и, может быть, я покинул Эдит, чтобы остаться слепым. Всякий раз, когда я её видел, на меня наваливалась какая-то тьма. Видеть её значило либо терять, либо видеть в такую величину, что её образ затмевал всё вокруг, даже меня и, главное, саму Эдит. Подобных тонкостей бесчувственной, непонятливой не понять. Она ничего не чувствует, даже сейчас. Она считает, что чувствовать — это слишком для неё низко и может оказаться во вред. Она ничего не делает всерьёз. И кавалер у неё тоже отличается отменной обыкновенностью, прямо битком набит заурядностью, что не помешало мне поцеловать её на лестнице, устланной коврами, в доме, который я не стану подробней описывать. А теперь приготовьтесь к неприятному происшествию. Хотя потребуется ещё несколько минут, потому что она пока не находит смелости отомстить за себя. Она знает, какая она трусиха. Я всегда являлся перед ней невозможно одетый, чтобы разозлить её, а теперь у меня в кармане лежит гонорар, происходящий из факта, что я насочинял про неё разных историй, чуть не падая на пол от смеха. Вот было бы сейчас здорово упасть без чувств. Я бы оказался как раз в таком состоянии души, чтобы меня подняли, отнесли и возложили на зелёные листья в шатре». Тут он упал. Тихий крик пронзил воздух под высокими сводами. Эдит стояла, выпрямившись. Из рук у неё выскользнул револьвер. По лестнице на кафедру стекала драгоценная разбойничья кровь. Никогда не проливалась кровь более интеллектуальная. «О, глупец и интеллектуал», — прошептала Ванда. Несколько мужчин уважительно окружили немую мстительницу. Её посредственный кавалер вёл себя и теперь не иначе как тактично, читай посредственно. Госпожа фон Хохберг положила разбойнику руку на грудь и на лоб. Маленькая девочка сказала: «У меня бьётся сердце, я слышу, как оно бьётся». Его подняли. Кто - то позвонил вызвать карету скорой помощи, которая вскорости приехала. «Он говорил как-то почти уж слишком свободно», — заметила госпожа супруга профессора Амштутца. Выстрела почти не слышали. То, что не было слышно хлопка, воспринималось как загадка. «Его следовало проучить», — сказал один из мужчин, заботившихся об Эдит. Ей овладела беспомощность. Карающие легко теряются. А тут ещё всё нервное напряжение. Как будто это так просто, выступить судьёй. Из чистого приличия её временно взяли под арест. Это произошло в щадящей форме. У неё дрожал ротик. Разумеется, она действовала в лихорадке. К тому же, она подтвердила, что разбойник был ей дорог. Всем это сразу стало очевидно. Общественное мнение её сразу оправдало. «Почему вы это сделали?» — спросила госпожа фон Хохберг, подойдя к красавице. «Потому что мне пересказали, что он сплетничал о смерти Вальтера Ратенау». Это заявление пробудило определённое восхищение среди тех,
Вы читаете Разбойник