— Ну ты даешь, Александров, — сказал Цава. — Надо же так нажраться!.. А по какому поводу у нас праздник-то? — вспомнил.

— Интересный вопрос!

— Я от тебя, дуралея, протрезвел, — обиделся мой товарищ.

— А тебе пить нельзя.

— П-п-очему?

— Потому что ты у нас сексот!

— В каком смысле?

— Стукач! — И тут же мир переворачивается, и я вижу себя вбивающимся в угол от яростного удара моего же приятеля. — Я от тебя, дурака, тоже трезвею, — заметил я с нового места. — Наливай!

— Иди ты!

— Куда?

— Откуда пришел, дятел! — рычал Цава. — Сам стучишь.

— На машинке, между прочим.

— Между прочим, я тебя просил: моя фамилия — Цаава! Документ показать? Паспорт показать?

— Не надо. Верю.

— И веришь, что я стучу?

— Теперь уже не верю, — отвечал я осторожно, выбираясь к столу. — За что пьем-то?

— За упокой души.

— Кого? — удивился я. — Этого… звездочета?..

— За упокой нашего человечка. Обмишурился он, однако. Не вовремя помер. Сексот, мать его так.

— И он сексот? — удивился я.

— Он такой сексот, как я сексот, — сказал Цава. — Так выпьем же за нас, сексотов — сексуально ответственных товарищей.

И мы выпили за любовь.

прокурор, тот самый, метр с кепкой, был именно тем человечком, у которого в перспективе могли сгореть дача, квартира, машина и проч., или это был судья, засудивший молодого преступника Кулешова, — это, впрочем, не столь важно. Для дела важно было, что он получил повышение и оказался снова вершителем чужой, конвоированной обстоятельствами судьбы.

Прокурор любил свою работу, любил мясистую храпящую жену, растущих, требовательных своих детей и молоденькую секретаршу Настеньку. Запросы близких и родных превышали возможности честного труда. И поэтому судье приходилось грешить. Увы-увы, что делать, если государство не способно было по справедливости оценить его тяжелый и напряженный труд.

В тот день, последний для себя, он чувствовал себя преотлично. Кровь бурлила в членах. Бойкое сердце грел задаток. Жена уехала на дачу. А Настенька соблазнилась провести вечерок в ресторации, а после… Судья притормаживал игривое воображение — работа есть работа: он готовил Вопрос о помиловании гражданина Кулешова, о котором так ходатайствовала общественность. К мнению общественности необходимо прислушиваться, не так ли?

Да-да, умышленное убийство, совершенное в состоянии сильного душевного волнения, вызванного насилием или тяжким оскорблением со стороны потерпевшего, а равно вызванного иными противозаконными действиями потерпевшего, если эти действия повлекли или могли повлечь тяжкие последствия для виноватого или его близких, — и в этот ответственный момент в приемной возник шум. Дверь непристойно, с ударом, распахнулась, и в кабинет ворвалась безумная женщина в пестрых одеждах. В ней, вульгарной и небрежной, прокурор признал свидетельницу по делу, его вновь так занимающему.

— У-у-у, мой сладенький! Я вся твоя! Бери меня! Епи меня! На! На! На! — И срывала с себя абсолютно все одежды.

Надо сказать, что от подобного преступного демарша в стенах Правосудия судья несколько прижух, если выражаться интеллигентно, но быстро нашелся:

— У меня не приемный день.

Однако несчастная голая шлепнулась животом на стол, как на мусорном пляже в Серебряном бору, и предприняла гнусную попытку покушения на честь прокурора, клацая зубами и визжа:

— Дай свободу! Свободу! Освободи-и-и!

Прокурорская честь внизу была спасена расторопными, рачительными сотрудниками охраны. Безумную скрутили и отправили в образцово-показательный сумасшедший дом.

«Боже мой, — медленно приходил в себя судья, — у меня ведь действительно не приемный день?»

Уже был глубокий вечер, когда пришла О. Александрова. Я был весьма пьян, но ее таки угадал:

— Ж-ж-жена?

— Свинья! — сказала она. — Свиньи!..

— Ну, Оксаночка? Зачем ты так? — вмешался Цава. — У нас горе.

— Какое?

— Задаток накрылся. Мой.

— Цава, разве счастье в деньгах? — поинтересовался я. — Я тебе отдам.

— Ты?

— Я!

— Откуда?

— Пьесу поставят… все театры… мира и Европы… и РСФСР!

— Какая пьеса?

— Замечательная.

— Про любовь?

— И про любовь тоже… И про ненависть!.. И про страх!.. И про храбрость!.. И про гнусь!.. И величие духа!.. И про нас!.. И про тех, кого нет!

— А разве такая пьеса нам нужна?

— Нам?.. Это кому?

— Народу!

— Не знаю, — замешкался я. — Нужна… будет… когда-нибудь!..

— А жрать хочется сегодня!

— А этого тебе не хочется? — Я протрезвел. И зарылся в бумагах. Сейчас я тебе прочитаю.

— Не надо!

— Надо, Цава, надо. «Меня здесь били, больного шестидесятишестилетнего старика, клали на пол лицом вниз, резиновым жгутом били по пяткам и по спине; когда сидел на стуле, той же резиной били по ногам… и в следующие дни… по этим красно-сине-желтым кровоподтекам снова били этим жгутом… я кричал и плакал от боли. Меня били по спине этой резиной, меня били по лицу размахами с высоты…»

— Д-д-д-д-давай выпьем!

— Д-д-д-д-давай!

И мы выпили за мою пьесу под названием «Генеральная репетиция осенью 1937 года». Мы выпили за тех, кто погиб в рубительном отделении отлаженной машины государственной власти. Мы выпили за тех, кого помнили. Мы выпили за прошлое и за настоящее, а за будущее мы не выпили, потому что за будущее не пьют. Но Цава сказал:

— Ее поставят… все-все… все театры мира и Европы… и РСФСР… и Средней Азии…

— Там пустыни, — заметил я.

— Более того, в пустынях — корабли, — вспомнил Вава. — То есть верблюды.

— А! — сказал я. — Цава, мне нравится ход твоей мысли… А ты-то знаешь отличие человека от него?

— Кого? — забыл мой товарищ.

— Корабля… в смысле, верблюда?

— Не знаю.

— А я знаю: верблюд может на все плюнуть… Тьфу!

Вы читаете Провокатор
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату