— Кто?
— Аида.
— А это кто?
— Наездница.
— Почему?
— Не знаю… — Пускал слюни и смотрел глазами грызуна. При этом жрал мою черешню вместе с косточками и беспрестанно сучил куцыми, словно ампутированными, ножками-ручками.
— Ты напоминаешь мне вождя, — сказал я.
— Вождя? — удивился мой приятель. — Какого вождя?
Однажды, когда мы жили, мама отвела меня и Альку в Мавзолей… долго тащила по военно- хозяйственной брусчатке… теряя в многоножной шаркающей пролетаризованной массе… находила… и мы висели на рефлексивных ее руках… и А. требовала:
— Хочу писать… хочу писать… хочу писать…
А я молчал, хотя тоже хотел… Мама религиозно закатывала глаза и молилась:
— Потерпи-потерпи-потерпи!
Как можно терпеть, если очень хочется?
И поэтому мы с А. толком не рассмотрели рыжеватую, как конский хвост, святыню.
Не знаю как Алька, у меня было единственное желание: чтобы организованная радетельная мука поскорее закончилась и я бы мог выпустить на свободу мной переработанную газированную воду, которой злоупотребил с единоутробной сестрой.
Когда же это наконец случилось под оккультированной бастионной стеной, я услышал радостный голос А.:
— Мама, а дедушка, который спит, засушенный, как кузнечик…
— Аля!.. — повело маму, епитимная тень от рубиновой звезды украла ее лицо.
— И нет! И нет, — пожалел я маму. — Он похож на Борьку!
У нашего дворового товарища была великолепная цесарская циклопическая башка. И вообще он был выродок, и на его глобальном дистрофическом лбу прорастала шишка, как, наверное, знак высшей небесной силы.
Позже я узнал: когда-то давно нашу святыню залило пахучими канализационными водами. По такому нечаянному случаю задали вопрос Патриарху всея Руси: мол, как святая церковь может объяснить подобный казус?
— По мощам и елей, — последовал велеречивый ответ.
Скрежет открывающихся металлических ворот с закрашенными разлапистыми звездами. На Объект въезжает разбитая грязная колымажка. Тормозит у Поста. Из машины вываливается очень нетрезвый человек:
— З-з-загоруйко! Ты где? Это я — Ваня! Смена в моем лице!.. Любаша, ты тоже выходи! Родине служить!
Из пикапчика выбирается пышнотелая хохотунья:
— Ванюша! Ты куда меня свез, негодник? Тута же край земли.
— …и ни души! Кроме нас и Загоруйко! — Нетвердо вступает на ступеньки крыльца Поста. В руках бутылка с мутным самогоном. — Загоруйко, выходи мою химию пить!.. — Плюхается на ступеньку. — Любаша, Загоруйко это… — крутит горлышком бутылки у виска, — святой человек! Не от мира сего. Ученый, ой какой ученый!.. Только я, ик, ученее! Спроси — почему?
— Почему, пригожий?
— Отвечаю! Он из воды — что? Только уксус. А я? Из табурета? А? взбалтывает бутылку. — Корм для души…
— Люблю тебя, душеньку! — визжит от удовольствия жизни Любаша. Ой! — И делает неожиданный грациозный книксен. — З-з-здрасьте!
— Ты чего, Любка? — удивляется Ванюша.
— Добрый всем день, — кашляет сухопарый и худощавый человек, уморенный химическими опытами. Он уже не молод, но и не стар. В его страдательном обличье некое колдовское притяжение. Такие люди способны пойти на костер за свои научные убеждения, как это уже случилось однажды в истории человечества.
— А-а-а, это ты, Менделей, — оглядывается сменщик и поднимает бутылку над головой. — Окропишь святую душу?
— Я ж не употребляю, Иван.
— Брезгуешь, значит? — Выпивоха пытается встать на ноги. — Не уважае-е-ешь!
— Ванечка! — беспокоится Любаша.
— Цыц, баба! Когда звезда со звездой…ой! — И кувырком летит с крыльца. И так, что звезды из глаз. И так, что бутылка, летя в свободном полете, наконец находит свой бесславный конец, влепившись в металлический брус.
Вопль отчаяния и душевной боли из поверженного судьбой человека. Вопль угасает в бескрайней степи. И тишина, лишь музыкальный треск кузнечиков.
Врачи рекомендовали Альке черешню, и вместе с ней я тоже лопал черешню, и мы с А. плевались друг в дружку черешневыми косточками, и это нас веселило. Потом Алька умерла, я же остался и теперь плюю косточки черешни, записываю всевозможные мысли и размышления на клочках бумаги и в тетрадку, а тот, кто со мной рядом, давясь ягодой, теребит меня:
— Вождя? Какого вождя?
На это я отвечал, что у него, неряшливого, будет или дизентерия, или несварение желудка.
Не поверил, и зря. На следующий день престолонаследник сидел на унитазном лепестке и страдал, отягощенный неожиданной хворью, жаловался:
— Аида отвергла. Окончательно.
— Почему?
— Животом маюсь.
— Ты ж меня не слушаешь, засранец!
— Буду слушать.
— И что же?
— Автомобиль подарю, если вернешь… невесту…
— Невесту?
— Да, я решил жениться… — Потупил взор. — Сходи к ней, пожалуйста. Вот адрес. — И черкнул закорючки на бумажном клочке. — Скажи, что я ее люблю всеми… как это… фибрами…
— Скажу, — пообещал.
И пока геморроидальный Бо, подобно политическому деятелю эпохи распада, сосредоточивался на внутренних проблемах, я отправился к его любимой невесте.
Как говорится, через страдания — к познанию мира и себя.
Невеста была омерзительна, у нее были такие кривые ноги, что возникало впечатление, что она родилась и жила на лошади. Более того, Аида имела такую растительность, что казалось — имеешь дело с дикой гориллой. Мало того — впихивала мою же голову к себе в пах и ласково урчала:
— Ну, еще… еще… еще… О-о-о, какое щастя!
Из журнальной просветительской публикации я как-то узнал: жена, любя мужа своего, решила внести в их сношения новую интимную ласку. Так супруг, дикарь, возмутился и наорал на женщину, мол, кто тебя, постельная террористка, такому эротическому безобразию научил, и энерговооруженным половым органом, как дубинкой, по ланитам… по ланитам…
Я все это к тому, что нельзя сделать счастливым того, кто сам этого не хочет.
— Простите, вы сказали: счастье? — слышу недоуменные голоса.
— Нет, — отвечаю, — я сказал: щастье!
Дело в том, что когда я слушаю политико-массовую бредятину очередных вербовщиков в туманное, но светлое и счастливое далёко, у меня возникает впечатление, что я вместе с малотребовательным народонаселением являюсь заложником душного бесконечного туннеля, похожего на уже изрядно