отработанный кондом с вязкой, мутной и пустой спермой.
Скоростное шоссе, по нему мчат автомобили. Жаркое солнце бьет в лобовое стекло. В комфортабельном салоне лимузина двое: Ник и Николь, красноречиво молчащие. Красотка в джинсовом костюмчике независимо поглядывает на мелькающие изумрудные поля и такие же перелески. Молодой человек невольно косится на ее прелестные ножки.
— Русские в таких случаях говорят: на чужой каравай — варежку не разевай, — хмыкает его спутница.
Лимузин опасно виляет на трассе. Водитель, чертыхнувшись, желает достойно ответить, да только обиженно поджимает губы, устремляя взгляд к линии горизонта.
Убаюкивающий шелест шин, необратимо склоняющийся солнечный диск, мелькающие малахитовые лесочки… Хорошо!..
А на Посту происходят следующие события: огорченный жизнью Ваня оптимистично похрапывает на кушетке. Вокруг него хлопочет Любаша. Загоруйко закрывает на амбарный замок дверь каморки — там его самодельная химическая лаборатория:
— Я уж пойду, пожалуй.
— Пешком? — удивляется женщина.
— Не привыкать, — отмахивается ученый. — До Химзавода, а там автобусом.
— Бог в помощь!
— И вам его же! — покачивает головой. — Ох, Ваня-Ваня! Мир пропьет.
— Это как водится, — вздыхает Любаша. — Говорила ему, дураку: куда пить заразу в такую жарынь?
— Проспится, пусть загогулит в журнале, — делает витиеватое движение рукой в воздухе, — что принял дежурство.
— Да-да, конечно, — уверяет женщина. — Не волнуйтесь; я его, лихоимца…
— Чтоб недоразумений никаких не было… — Бормоча, Загоруйко выбирается на крыльцо; в его руках старая хозяйственная сумка.
Потом глянул окрест, вдохнул впалой грудью степного полынного привольного духа… Хорошо!..
Итак, Аида была счастлива. Ей можно было только позавидовать, но зависть, утверждают, нехорошее чувство, и поэтому я попросил удивительную женщину быть благожелательнее к моему другу. Но она, бесхитростная, тут же мне такое сказала, что я понял: автомобиль не увижу. Что же она, изысканная белошвейка, сказала? Она сказала:
— У него воняют носки.
— Как? — не понял я.
— И ноги тоже. Как сыр.
— Ты любишь сыр?
— Я люблю тебя, Алекс.
— Если ты любишь меня, — сказал я, — то полюби и сыр.
— Почему?
— Потому что у него запах ног и носков моего товарища.
— Нет! — решительно отвечала привередливая прелестница. — Он… он… еще газы пускает… когда на мне… и когда ест…
— Надо терпеть, — отвечал я. — Бог терпел и нам велел.
— А я не хочу терпеть.
— Тогда прощай!
— Подожди, не уходи, я еще хочу щастя, — просила.
— За счастье надо платить.
— А что мне делать, если и вправду не люблю сыр?
— Выходи замуж за Бо и стирай носки в холодной воде.
— И ты меня будешь любить, Саша?
— Нет.
— Почему?
— Умру.
Вынужден вновь, как Автор, вмешаться в стройный, но абсурдный ход повествования. Вернее, вмешивается жена. Вечером, я обнаруживаю ее на кухне, которая одновременно служит для меня рабочим кабинетом. Жена тихо, как птица, сидит в потемках, это меня настораживает.
— Что такое? — включаю светильник. Лицо жены — лицо человека, отравившегося в очередной раз пищевым продуктом. И я волнуюсь. — Ты что-то съела, дорогая?
— А ты? Ты ничего не съел?
— Утром. Хлеб с маслом.
— По-моему, ты объелся белены. Утром.
— Я не понимаю твоих шуток.
— А я твоих! — И безжалостно трепыхает рукописные страницы. — Это что такое?.. Ты обо мне подумал? О себе подумал? О ребенке?!
— Ты беременна? — Плюхаюсь на колени, прислоняюсь ухом к мелкому животу. — Не ошиблась?
— Ошиблась, что связалась с тобой.
Я не слушаю: а кто там? Мальчик или девочка?
Любимая страдает, любимая пихается, любимая кричит, что я бесконечно пошл, что я замахиваюсь на самое святое, на единственное, что у нас осталось…
— У кого? У нас?
— У народа! — Моя женщина прекрасна в праведном гневе.
— Народ? — удивляюсь я. — Где он? — заглядываю под стол, табуреты, в посудомойку, в шкаф. — Эй, народ, выходи!..
— Прекрати!
— Нет народа, — развожу руками. — Весь вышел. Остался один гурт, то есть стадо, а в таком стаде все счастливы и испытывают самые трепетные и нежные чувства к своему пастырю.
— Я не хочу тебя слушать, паразит!
— Все это называется харизмой.
— Не ругайся!
Я смеюсь: милая, это неприличное слово всего-навсего обозначает отношение овец к пастырю… беспрекословное… любвеобильное, и если пастырю вдруг вздумается повернуть в пропасть…
— Но мы же не овцы, — замечает жена. — И не свиньи.
— А кто же мы?
— Я, наверное, в твоих глазах обезьяна?
Я взрываюсь: почему в моих бумагах постоянно производится сыск? Герой — не Автор, Автор — не Герой; Автор не отвечает за помыслы и деяния откровенничающего прохвоста, мало ли что ему, молодчику, в голову ударит… как какому-нибудь пастырю…
— А еще фантастическая феерия! — плачет жена.
— Что? — не понимаю. — Фантастическая феерия?
— Это что?
— Это… это игра воображения. Ты отказываешь мне в игре воображения?
— Я тебе никогда не отказываю, — страдает. — Ты меня не любишь.
— Люблю, — утверждаю. — Люблю.
— Я же для тебя в постели кто? Обезьяна?
— И вовсе нет.
— А кто же?
— Ты?
— Я… я…
— Ты… приятное во всех отношениях невиданное зверюшко.
— З-з-зверюшко? — рыдает.